Семейство Борджа (сборник) - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ваше величество, я хотел бы надеяться, что вы не откажете мне и сейчас, как не отказали тогда. Ваше величество, умоляю вас на коленях!
Старик упал к ногам Мюрата.
– Умрите как христианин!
– Неужто это доставит вам удовольствие? – спросил король.
– Ваше величество, я готов пожертвовать то небольшое число дней, которые мне осталось прожить, ради того, чтобы дух Господень в ваш смертный час снизошел на вас.
– Коли так, – проговорил Мюрат, – примите мою исповедь. Я сознаюсь в том, что, будучи ребенком, не слушался родителей, но с тех пор, как стал мужчиной, мне упрекнуть себя не в чем.
– Ваше величество, не могли бы вы заверить письменно, что умираете как христианин?
– Разумеется, – согласился Мюрат, взял перо и написал:
«Я, Иоахим Мюрат, умираю как христианин, почитающий святую католическую апостольскую римскую церковь».
Внизу король подписался.
– А теперь, отец мой, – сказал он, – если вы хотите попросить меня о третьей милости, то поспешите: еще полчаса, и будет поздно.
Часы на башне замка пробили половину четвертого. Священник покачал головой в знак того, что больше ему ничего не нужно.
– Тогда оставьте меня, – велел Мюрат.
Старик ушел.
Несколько минут Мюрат широкими шагами мерил комнату, потом сел на кровать и уронил голову на руки. В течение четверти часа, что он сидел, погруженный в думы, перед ним прошла вся его жизнь – начиная с трактира, из которого он вышел,[106] и кончая дворцом, в который попал; он вспомнил всю свою головокружительную карьеру, похожую на золотой сон, на ослепительный вымысел, на сказку «Тысячи и одной ночи». Она сияла, словно радуга в бурю, и концы ее, словно у радуги, терялись в облаках рождения и смерти. Наконец Мюрат стряхнул с себя задумчивость и поднял бледное, но спокойное лицо. Подойдя к зеркалу, он принялся приводить в порядок волосы: этот необыкновенный король до конца остался верен себе. Обрученный со смертью, он прихорашивался ради нее.
Пробило четыре.
Дверь Мюрат отворил сам.
За нею ждал генерал Нунцианте.
– Благодарю вас, генерал, – проговорил Мюрат, – вы сдержали слово. А теперь обнимите меня и ступайте, если хотите.
Со слезами на глазах, не в силах вымолвить ни слова, генерал бросился в объятия короля.
– Ну, генерал, крепитесь, вы же видите: я совершенно спокоен, – ободрил его Мюрат.
Именно это спокойствие и выбило генерала из колеи. Он бросился по коридору и выскочил, как безумный, из замка.
Король направился во двор, где все уже было готово для казни. Девять солдат и капрал стояли, выстроившись в шеренгу у двери в помещение суда, напротив стены в двенадцать футов высотой. В трех шагах от нее находилось небольшое возвышение; Мюрат влез на него и оказался на фут выше, чем солдаты. Затем он достал часы, поцеловал портрет жены и, не отрывая от него взгляда, скомандовал: «Заряжай!» По команде: «Огонь!» выстрелили только пять из девяти солдат, но Мюрат остался стоять. Солдаты, не желая стрелять в своего короля, целились поверх головы.
Наверное, в эту минуту с особой силой проявилось главное достоинство Мюрата – его львиная отвага: на лице у короля не дрогнул ни единый мускул, ни одна мышца тела не отказала; он лишь с горькой признательностью взглянул на солдат и проговорил:
– Благодарю вас, друзья мои, но, поскольку рано или поздно вам придется взять верный прицел, лучше не продлевайте моих мучений. Прошу у вас одного: цельтесь не в голову, а в сердце. Начнем сначала.
Тем же спокойным голосом, нимало не изменившись в лице, Мюрат повторил роковые слова – не медленно, не быстро, словно командовал незамысловатым ружейным приемом, но на сей раз ему повезло больше: после слова «Огонь!» он упал, пронзенный восемью пулями, даже не вздохнул и остался лежать, сжимая в левой руке часы.[107]
Солдаты подняли мертвого короля и уложили его на постель, на которой еще десять минут назад он сидел, живой и невредимый; у двери капитан поставил часового.
Вечером появился какой-то человек, потребовавший пустить его в комнату, где лежал покойник, но часовой отказался, и тогда этот человек заявил, что желает говорить с комендантом замка. У коменданта он предъявил приказ. Комендант прочел бумагу со смесью удивления и омерзения, после чего довел незнакомца до двери камеры Мюрата.
– Пропустите синьора Луиджи, – велел он часовому. Часовой сделал на караул, а Луиджи вошел.
Минут десять спустя Луиджи появился на пороге, держа в руках окровавленный платок, в который было что-то завернуто, но что – часовой так и не понял.
Через час столяр принес гроб, в котором должны были хоронить короля. Он вошел в комнату, но тут же позвал часового: в его голосе звучал явный испуг. Солдат приоткрыл дверь, чтобы посмотреть, чего так испугался столяр. Тот указал ему пальцем на обезглавленный труп.
По смерти Фердинанда в потайном шкафу, помещавшемся в его спальне, была найдена заспиртованная голова Мюрата.[108]
Спустя неделю после казни в Пиццо каждый получил причитающуюся ему награду: Трента Капелли произвели в полковники, генералу Нунцианте пожаловали титул маркиза, а Луиджи был отравлен.
Семейство Борджа
(1492–1507)
8 апреля 1492 года в одной из спален палаццо Карреджи близ Флоренции у постели умирающего собрались трое.
В изножии одра смерти, прикрывая лицо золотым парчовым пологом, чтобы скрыть слезы, сидел Эрмолао Барбаро,[109] автор трактата «О безбрачии» и «Записок о Плинии», который, будучи в прошлом году в Риме в качестве посла Флорентийской республики, был назначен указом папы Иннокентия VIII патриархом Аквилейским.
Второй, стоявший на коленях и державший руку умирающего, был Анджело Полициано,[110] Катулл XV века, литератор блистательного и почти античного ума, стихи которого можно было принять за сочинения поэта времен Августа.
И наконец, прислонившись к витому столбику изголовья и с грустью следя за признаками угасания на лице больного, стоял прославленный Пико делла Мирандола[111] – человек, который в двадцатилетнем возрасте разговаривал на двадцати двух языках и вызвался ответить на семьсот вопросов двадцати самых образованных людей в мире, если бы таковых удалось собрать во Флоренции.
Что же до умирающего, то это был Лоренцо Великолепный:[112] подхватив в начале года жесточайшую лихорадку, усугубленную наследственной подагрой, и видя, что питье из растворенного жемчуга, которым пользовал его шарлатан Леони ди Сполето – вероятно, он приготовлял лекарство, руководствуясь богатством больного, а не его потребностями, – видя, что питье это не помогает, Лоренцо понял, что пора ему проститься с нежными женщинами, сладкогласными поэтами и пышными дворцами, и велел привести к нему доминиканца Джироламо Франческо Савонаролу,[113] чтобы испросить у него отпущение грехов, кои у человека менее высокопоставленного были бы, пожалуй, расценены как преступления.
Впрочем, любострастный узурпатор не без внутреннего страха, против которого были бессильны хвалы его друзей, ожидал этого неистового и сурового проповедника, чьи слова потрясали всю Флоренцию и на чье прощение для будущей загробной жизни надеялся теперь Лоренцо Великолепный. Савонарола был одним из тех несгибаемых людей, которые, подобно статуе Командора, стучатся в разгар пиршеств и оргий в двери к сластолюбцам, напоминая, что пора уже подумать о небесах. Родившийся в Ферраре, куда его семейство, одно из самых знаменитых в Падуе, было призвано маркизом Никколо д’Эсте, он в возрасте двадцати трех лет по настоятельному велению сердца убежал из родительского дома и удалился в монастырь доминиканцев во Флоренции. Там настоятель поручил ему учить монахов философии, и молодой послушник был вынужден, прежде всего, бороться со своим физическим недостатком – слабым, скрипучим голосом и невнятным произношением, а также с постоянным упадком сил, проистекавшим от слишком сурового умерщвления плоти.
С той поры Савонарола приговорил себя к почти полному уединению и исчез в недрах монастыря, словно могильная плита уже опустилась над ним. Проводя все время на коленях, в молитвах перед деревянным распятием, воспламеняемый постоянными бдениями и покаяниями, он вскоре от созерцательности перешел в состояние экстаза и начал чувствовать в себе тайную и пророческую силу, призывающую его проповедовать реформацию церкви.
Реформация Савонаролы, с которой он опередил Лютера лет на двадцать пять, была более мягкой: он с почтением относился к существующему порядку вещей и нападал лишь на людей; его целью было изменить догматы человеческой морали, а не божественную веру. Он действовал не рассудочно, как немецкий монах, а лишь по наитию. Логика у него всегда уступала место вдохновению, и сам он был не богослов, но пророк.