Жизнь и приключения Мартина Чезлвита - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Одним словом, — сказал мистер Норрис-отец, решая вопрос самым утешительным образом, — между черной и белой расами существует естественная антипатия.
— Доходящая до самых жестоких истязаний, — тихим голосом сказал друг Мартина, — и до торговли еще не родившимися поколениями.
Мистер Норрис-сын ничего не сказал, он только поморщился и вытер пальцы, как делает Гамлет, бросая череп Йорика[56], — словно он дотронулся до негра и к рукам у него пристало черное.
Мартин переменил разговор, живо чувствуя, что этой темы лучше было бы не касаться при любых обстоятельствах, даже самых благоприятных, и опять обратился к девицам. Заметив, что они пышно разодеты в шелка нежнейших оттенков и что все статьи их туалета такие же дорогие, как маленькие башмачки и тоненькие шелковые чулочки, Мартин подумал, что они должны знать толк в французских модах, как и оказалось на самом деле; ибо хотя их сведения не отличались новизной, зато были весьма разносторонни; в особенности у старшей, которая занималась и метафизикой, и гидравликой, и правами человека и умела сочетать все эти премудрости на новый лад и пользоваться ими в разговоре на любую тему — от косметики до космоса, причем с таким успехом, что иностранцы, поговорив с ней пять минут, доходили чуть не до помешательства.
Чувствуя, что его рассудок колеблется, Мартин ради собственного спасения попросил вторую сестру спеть что-нибудь. Она охотно согласилась; начался бравурный концерт, исполненный исключительно силами обеих мисс Норрис. Они пели на всех языках, кроме своего родного. По-немецки, по-французски, по-итальянски, по-испански, по-португальски и даже по-швейцарски — лишь бы не было ничего отечественного, ничего низменного. Ибо языки похожи на многих путешественников — они заурядны и вульгарны у себя на родине, зато приобретают необыкновенное благородство за границей.
Возможно, что со временем обе мисс Норрис добрались бы и до древнееврейского языка, если бы их не прервал слуга ирландец, который, распахнув дверь настежь, громко доложил:
— Генерал Флэддок!
— Боже мой! — воскликнули сестры, прерывая пение. — Генерал вернулся!
При этом восклицании генерал, облаченный по-бальному, в парадную форму, ворвался в комнату так стремительно, что задел сапогом за ковер, споткнулся о свою шпагу и растянулся во весь рост, показав удивленному обществу курьезную маленькую плешь на макушке. И это было бы еще ничего, но, будучи несколько дороден и весьма туго затянут в мундир, он никак не мог подняться и лежал, корчась и выделывая сапогами такие штуки, каким нет примеров в военной истории.
Разумеется, все немедленно бросились на помощь и быстро подняли генерала. Но его мундир был так удивительно сшит, что генерал поднялся, не сгибаясь в пояснице, словно деревянный клоун, и не владел ни единым мускулом, пока его не поставили на ноги; после чего он ожил, словно чудом, и, двигаясь бочком, чтобы занимать поменьше места и не задеть за что-нибудь золотыми шнурами эполетов, с улыбкой устремился приветствовать хозяйку дома.
Вряд ли возможно было выразить более чистую радость и восторг, чем выразило все семейство при неожиданном появлении генерала Флэддока! Его приняли так тепло, как если бы Нью-Йорк был осажден неприятелем и другого генерала нельзя было достать ни за какие деньги. Он три раза подряд обошел всех Норрисов, пожимая им руки, затем осмотрел их с некоторого расстояния, как подобает доблестному командиру, драпируя правое плечо широким плащом и выставляя вперед мужественную грудь.
— Итак, — воскликнул генерал, — я снова вижу избранные умы моей родины!
— Да, — сказал мистер Норрис-отец. — Мы все здесь, генерал. — Тут Норрисы столпились вокруг генерала, расспрашивая его, где он побывал после своего последнего письма, что поделывал в чужих краях, и самое главное — с кем познакомился из великих герцогов, лордов, виконтов, маркизов, герцогинь и баронетов, которыми так восхищаются жители этих непросвещенных стран.
— Лучше не спрашивайте, — сказал генерал, поднимая руку. — Я вращался среди них все время, и в чемодане у меня лежат газеты, где мое имя, — тут он понизил голос и произнес очень внушительно, — напечатано в светской хронике. Но сколько условностей в этой удивительной Европе!
— Ах! — воскликнул Норрис-отец, грустно качая головой и глядя на Мартина, словно желая сказать: «Не могу отрицать этого, сэр. Желал бы, но не могу».
— А как слабо там развито нравственное чувство! — воскликнул генерал. — Чувство собственного достоинства у них совершенно отсутствует!
— Ах! — вздохнули все Норрисы, совершенно подавленные горем.
— Я бы не мог себе этого представить, — продолжал генерал, — если бы не видел своими глазами. Вы, Норрис, наделены сильным воображением, но и вы не могли бы себе этого представить, если б не видели сами.
— Никогда! — сказал мистер Норрис.
— Эта замкнутость, чопорность, эта надменность, эта церемонность! — восклицал генерал, с каждым повторением все сильнее напирая на словечко «эта», — все какие-то искусственные преграды между людьми; человечество делится на фигурные и простые карты всех мастей — на бубны, пики, трефы, на все что угодно, кроме червей! То есть кроме сердец!
— Ах! — воскликнуло все семейство, — Как это верно, генерал!
— Погодите! — сказал Норрис-отец, беря генерала за плечо. — Ведь вы приехали на пакетботе «Винт»?
— Да, конечно, — ответил генерал.
— Может ли быть! — воскликнули барышни. — Подумать только!
Генерал, казалось, не мог понять, почему его прибытие на пакетботе «Винт» вызвало такую сенсацию; не стало ему дело яснее и после того, как мистер Норрис, познакомив его с Мартином, сказал:
— Ваш спутник, кажется?
— Мой спутник? — переспросил генерал. — Нет!
Он ни разу не видел Мартина, но Мартин его видел, и теперь, когда они встретились лицом к лицу, узнал в нем джентльмена, который в конце путешествия разгуливал по палубе, засунув руки в карманы и широко раздувая ноздри.
Все смотрели на Мартина. Делать было нечего. Правду нельзя было утаить.
— Я приехал на том же пакетботе, что и генерал, — сказал Мартин, — но не в одном классе. Мне надо было соблюдать строгую экономию, и я ехал третьим классом.
Если бы генерала подвели к заряженной пушке и приказали немедленно выпалить из нее, он не мог бы растеряться больше, чем при этих словах. Чтобы он — Флэддок, Флэддок в парадной форме американского ополчения, генерал Флэддок, Флэддок, любимец иностранной знати — стал знакомиться с субъектом, который ехал на почтовом пароходе третьим классом за четыре фунта десять шиллингов! Да еще встретить это ничтожество в самом святилище нью-йоркского света, принятым в лоно нью-йоркской аристократии! Генерал чуть не схватился за шпагу.
Среди Норрисов воцарилось мертвое молчание. Если слух об этом распространится, они будут навеки опозорены из-за неосмотрительности своего провинциального родственника. Их семейство было созвездием исключительной яркости в высшей сфере Нью-Йорка. Были там и другие элегантные сферы еще выше, были сферы и ниже, и ни одна звезда в любой из этих сфер не имела ничего общего со звездами других сфер. Но теперь во всех этих сферах узнают, что Норрисы, введенные в заблуждение приличными манерами и внешностью, пали так низко, что «принимали» у себя никому не известную личность без единого доллара в кармане. О орел,[57] хранитель непорочной республики, неужели они дожили до этого!
— Разрешите мне откланяться, — сказал Мартин после неловкой паузы. — Я чувствую, что вызвал здесь такое же замешательство, в каком нахожусь и сам. Но прежде чем уйти, я должен сказать несколько слов в оправдание вашего родственника, который, вводя меня в общество, не знал, что я недостоин этой чести, могу вас уверить.
Он поклонился Норрисам и вышел, очень спокойный с виду и весь кипя внутри.
— Ну, что же, — сказал Норрис-отец, бледнея и обводя взглядом собравшихся, после того как Мартин закрыл за собой дверь, — молодой человек наблюдал сегодня вечером утонченность светских манер и изящную простоту высшего общества, которых никогда не видал у себя на родине. Будем надеяться, что это пробудит в нем нравственное чувство.
Если «нравственное чувство», этот исключительно заокеанский товар, — ибо, по утверждению доморощенных деятелей, ораторов и памфлетистов, оно является монополией Америки, — если нравственное чувство включает благожелательность и любовь к человечеству, то его действительно не мешало бы пробудить в Мартине. Он шагал по улице в сопровождении Марка, и все безнравственные чувства бушевали в нем, подстрекая к довольно кровожадным замечаниям, которых, к счастью для его репутации, никто не слыхал. Однако скоро он настолько остыл, что стал даже подсмеиваться над этим событием, и вдруг услышал позади себя чьи-то шаги и, обернувшись, увидел своего друга Бивена, который догонял его, совершенно запыхавшись.