Метеоры - Мишель Турнье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек — непрозрачный и слабый, если ему удается построить дом, становится как бы проясненным, объясненным, распростертым в пространстве и свете. Дом — раскрытие загадки человека, который его построил, но еще и его самоутверждение, помимо структуры и прозрачности, есть еще другой аспект дома. Воздвигнутый на кусочке земли, он отнимает у земли нечто, внедряясь в нее фундаментом и погребами, он отнимает нечто и у пространства, замыкая его под крышу, окружая стенами. Пример Акселя Мунта, можно сказать, вдохновил Ральфа сделать все наоборот. Бельведеру Сан-Микеле, горделиво доминировавшему над горизонтом, он предпочел низкое, одноэтажное, переходящее в сад жилье, тонущее в зелени. Аксель Мунт хотел видеть и чтобы все видели его. Ральф не заботился о внешнем впечатлении и искал скрытности. Дом в Сан-Микеле принадлежит авантюристу, одиночке, борцу, это гнездо орла, кочевника между двумя переходами. Дом Ральфа и Деборы — это пещерка для любви. Для любви друг к другу, но также к этому краю, к земле, с которой они хотели сохранить контакт. В окна не видно ничего, кроме зелени, и свет, проникающий внутрь, прорезан рядами листьев. Это дом земной, теллурический, ветви растений влезают прямо в дом, они востребованы им, порождены медленной и долгой заботой.
Ухудшение состояния здоровья Деборы проявилось в неожиданной и обманчивой ремиссии. Она потребовала немедленного возвращения в Тунис. Казалось совершенно естественным, что я буду сопровождать их, тем более что один из двух матросов решил остаться в Венеции. Сколько дней длился переход? Десять, двадцать? Кроме коротких заходов в Анкону, Бари, Сиракузы и Сфакс, путешествие длилось как будто вне времени. Только прикасаясь к земле, мы снова обретали календарь, тоску, старение. Без колебаний признаюсь: все, что во мне, — вопреки моему желанию — разделяет одержимость Поля неподвижностью, вечностью, чистотой, все проявилось во время этого долгого оцепенения, расцвело ненадолго. Ясное, пронизанное солнцем небо, легкий северо-западный бриз погружали нас в блаженное небытие. Портшез Деборы перенесли на заднюю палубу, под плетеный навес. Большой парусник, грациозно наклоненный к лазурным волнам, женщина, превратившаяся в тень изможденная — остались только лоб и глаза, — закутанная в плед из верблюжьей шерсти, легкий трепет воды у борта, белая полоса за кормой, где мы? Как будто заключены в марине, слегка наивной, идеализированной, безвкусной. Ральф, в роли капитана, совершенно изменился, он был хозяином корабля и отвечал за все, что на нем происходило, за наши жизни. Он выпивал, но пьяным его не видели… Мы мгновенно повиновались его нечастым и точным приказам. Каждый день был пустым и до такой степени похожим на предыдущий, что, казалось, мы проживаем его снова и снова. Конечно, мы продвигались к цели, но наше продвижение — не было ли оно похожим на стилизованное, подвешенное в вечности, запечатленное в камне движение дискобола? Как будто для того, чтобы счастье мое было полным, состояние Деборы стабилизировалось. Я переживал абсолютное путешествие, вознесенное до высот непредставимого совершенства. Это путешествие было предназначено именно мне. Не помню, чтобы когда-нибудь я чувствовал такую полноту жизни. Зачем же мы в конце концов достигли цели? Как только на горизонте появился Хумт-Сук, небо заволокло тучами. У Деборы случился приступ, она стала страшно задыхаться. Когда мы высадились в Эль-Кантара, прямо в песчаную бурю, она агонизировала. В то же самое время она прервала свое молчание.
Для человека в лихорадке и состоянии одержимости, все ее высказывания были очень четкими, связными, почти разумными. Она говорила исключительно о своем саде. Она дрожала при мысли, что расстается с ним… Сад был не только ее созданием, ее детищем, но продолжением ее самой. Потом я оценил это чудо, это ботаническое изобилие в пустыне, на выжженной земле, где прежде росли только алжирский ковыль, агава да алоэ. Чудо целеустремленности — в течение сорока лет почти каждый день в Хумт-Сук прибывали выписанные ею мешочки с зернами, коробки с луковицами, деревца, закутанные в солому и, что важнее всего, — мешки с удобрениями и растительным перегноем. Но еще чудо особого рода одаренности — эта женщина, казалось, обладала даром выращивать все что угодно и где угодно. Становилось ясно при виде Деборы в саду, что речь шла о постоянном творении, я бы сказал — возобновляемом день изо дня, каждый час, как если бы Бог, создав мир, не удалился от него, а продолжал поддерживать его в бытии своим творческим дыханием, и перестань он хоть на секунду — все бы вернулось к небытию.
Сияющее солнце, триумфально сопровождавшее нас всю поездку, исчезло. С часу на час стена свинцовых облаков росла на горизонте. Увидев это, Дебора задрожала, она ломала руки, обвиняя себя, как в преступлении, в том, что так надолго покинула свой сад. Она боялась за свои олеандры, чье будущее цветение было под сомнением, если во время не удалить увядшие цветы. Она волновалась — были ли подрезаны азалии, засыпаны ли землей луковицы лилий и амариллисов, разделили ли их пополам, были ли вычищены от ряски и лягушачьей икры бассейны. Эти бассейны были предметом ее особой заботы, потому что в их водах плавали небесно-голубые нимфеи, нильские кувшинки, и вытягивавшие длинные стебли с папирусным зонтиком лазурные гиацинты, и, как венец, — крупные белые цветы лотоса, расцветающие только на один день и оставлявшие плод — забавную капсулу с дырочками, как у солонки, где потрескивали зерна, дарующие забвение. Можно было прийти к заключению, что Джерба и есть тот остров лотофагов, где спутники Улисса забыли о своей родине. Но полагаю, что одна только Дебора восстановила древнюю растительность этой земли, там нигде не найдешь лотосов, кроме как в ее саду.
Однажды ночью гроза с ужасным грохотом обрушилась на наши головы. Когда молнии на долю секунды освещали сад и позволяли увидеть, каким разрушениям он подвергается, волнение Деборы доходило до предела. Глухая к нашим мольбам, при всей ее крайней слабости, она хотела любой ценой выйти, чтобы защитить свои создания, двое мужчин с трудом удерживали ее в постели. Рассвет встал над ужасной картиной разрушения. Ветер утих, но ровный и частый дождь стучал по упавшим листьям, тогда Ральф, снова запивший, решил уступить желанию Деборы и приказал нам вынести ее наружу. Мы вчетвером подняли носилки, и они должны были бы нам показаться очень легкими, но мы были раздавлены видом агонии Деборы, которому соответствовало отчаяние погибшего сада. Мы боялись, что от вида ее уничтоженного творения у нее случится шок. Но когда мы лавировали, утопая в грязи, с тем чтобы миновать сломанные деревья незаметно для нее, она радостно улыбалась, к ней пришла спасительная галлюцинация. Ей виделся сад таким, каким он был в полном расцвете, ее лицо, по которому текли струи дождя, с прилипшими прядями волос, светилось как бы от невидимого солнца. Пришлось тащиться до песчаного края пляжа, где ей, безумной, мерещился массив португальских акантов, возносящих свои цветоносные стрелки на высоту более двух метров. Она желала, чтобы мы восхищались, проходя мимо воображаемых розовых плодов асклепии, похожих на попугаев, и химерической жалапы мирабилис из Перу, прозванной «ночной красавицей» потому, что она распускается только в сумерках. Она протягивала руки, пытаясь прикоснуться к свисающим, трубчатым, бело-розовым цветам дурмана и к голубым початкам джакаранды. Пришлось остановиться у бамбуковой беседки, с легкостью порушенной ветром, потому что когда-то египетский вьюнок обвил ее легкие стебли фиолетовыми цветочками. Наша процессия под тропическим ливнем являла бы собой прежалкое зрелище, если бы Ральф, отягощая своим опьянением безумие Деборы, не приободрял нашу растерянную команду. Я думал, что он старается просто не противоречить умирающей, но он включился в эту игру с пугающим исступлением. Он скользил в грязи, спотыкался об упавшие ветки, оступался в ирригационные канавки и несколько раз чуть не падал, едва не уронив носилки. Сделали долгую остановку в маленькой фруктовой рощице, сломанной порывом ветра. Там он с помощью корзинки, подобранной в луже, делал вид, что собирает лимоны, апельсины, мандарины и кумкваты, которые тут же отдавал Деборе. Потом, так как она беспокоилась по поводу вреда, который могут принести водным растениям плавающие черепахи, Ральф, шаря руками в грязи, пытался поймать одну из этих бестий. Поймав, он показал ее Деборе, подняв вверх движением сухим и диким, как жест механической игрушки, и положив черепаху на камень, с яростью пытался раздавить ее. Напрасно. Панцирь не поддавался. Он принужден был отыскать другой камень, швырнул его изо всех сил в черепаху, которая превратилась в магму подрагивающих внутренностей.
Эта инфернальная прогулка, должно быть, длилась бы еще, если бы я не заметил, что большие распахнутые глаза Деборы не вздрагивают от падающих прямо в них капель дождя, который все усиливался. Я остановил шествие и, прежде чем Ральф успел подбежать, закрыл глаза умершей. Когда мы приблизились к дому, то увидели, как ветвь баобаба, падая, раздавила стеклянную крышу вольера. Две райские птицы были убиты осколками стекла, остальные разлетелись.