Метеоры - Мишель Турнье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Провожая меня к причалу, где ждала моторная лодка, Коломбо привлек мое внимание к шесту — простой шест, вбитый в илистую глубину и защищенный от волн и кильватерных струй цементным цилиндром, открытым с нашей стороны. Размеченный на метры и сантиметры, он предназначался для измерения амплитуды прилива. Коломбо объяснил мне, что само существование Венеции обязано, почти всегда неизменной, несогласованности подъема воды и периодического разгула ветров. В общем, она всегда между «тихой бурей» и бурей метеорологической. Если в один прекрасный день они совпадут, то Венеция (а площадь Сан-Марко возвышается над уровнем моря всего на семьдесят сантиметров), будет поглощена стихией, как город Юс.[13]
Благодаря этому визиту, я сделал еще один шаг в неисследованную, еще даже неназванную, девственную область, которая, кажется, относится к привилегированной сфере интуиции разделенных близнецов.
Тихая буря. Сближение этих двух слов поразило меня несколько недель назад в Звенящих Камнях, и означало оно присутствие двух противоположно направленных воздушных слоев, которые внезапно соприкасаются друг с другом. Коломбо напомнил мне, что земля укутана в три сферических слоя, как в три концентрические муфты. Тропосфера — или сфера возмущений — поднимается до 12 000 метров. Все атмосферные волнения, которым мы подвергаемся, рождаются на первых от нас 4000 метрах этой сферы. Это грандиозный цирк, где гарцуют ветры и разражаются циклоны, где тяжело проползают стада облачных слонов, где связываются и развязываются воздушные волокна и где сплетаются огромные и хрупкие комбинации, из них вылетают ураганы или затишья.
Выше — между 4000 и 12 000 метров — простирается огромный и сияющий бассейн, зарезервированный исключительно для пассатов и контрпассатов.
Еще выше — над 12 000 метров — абсолютная пустота, великое спокойствие стратосферы.
И наконец, за пределом 140 000 метров мы проникаем в ирреальность ионосферы, составленной из гелия, водорода и озона. Ее называют еще логосферой потому, что по этому невидимому и неосязаемому своду проносятся тысячи и тысячи голосов и мелодий, передаваемых всеми передатчиками мира, они сливаются в прекрасный и нежный щебет. Над слоем тропосферы, полем возмущений, влажным и ветреным хаосом, невероятной толкучкой готовящихся ненастий, доминирует спокойный Олимп, в котором изменения отрегулированы, как в солнечных часах, вечная астральная сфера, неизменяемый звездный мир. С этого Олимпа исходят порой категорические приказы, тщательно вычисленные, выстроенные, они пронзают железными стрелами тропосферический слой и вонзаются в землю и в море. Приливы — наиболее заметные следствия этой астральной власти, называемой так потому, что она исходит от созвездий, в присутствии помогающих или противостоящих Луны и Солнца. Тихая буря наглядно показывает суверенную мощь великих светильников над беспокойным и горячечным народцем волн. В противоположность тропосферным влияниям — противоречивым, непредвиденным, бурным — звезды испускают в моря и океаны колебания равномерные, как ход маятника.
Не хочу поддаваться моему постоянному наваждению, подчеркивая аналогию оппозиции этих сфер противостоянию обычных людей — бурных, в любви плодовитых и неистовых, мешающих грязь с кровью и семенем, — чете близнецов, чистой и непорочной. И все же аналогия очевидна. И она развивается в моем мозгу. Если спокойному и математическому приказу звезд повинуется «тихая буря», земля и вода, не должны ли мы, в отличие от остального человечества, снова сплестись воедино в своей клетке, подчиняясь их тайному приказу?
Снова обрести Жана. Заставить его вернуться к игре в Бепа. Но, формулируя этот план, я уже вижу другой, более обширный и более амбициозный, вырисовывающийся за первым: подчинить себе тропосферу, властвовать над метеорологией, стать властителем дождя и ясной погоды. И не меньше! Жан исчез, унесенный воздушными потоками. Я могу, конечно, вернуть его домой. Но мое устремление летит за грань этой скромной цели, я смогу также, благодаря нашей целостности, стать пастухом облаков и ветров.
* * *Сначала эти три оркестра, кажется, играли в унисон? Я не уверен. Это просто чудо, что у «Флориана», в «Квадри» и в «Лавене» играют в одно и тоже время Вивальди, и именно «Времена года». Они могли бы договориться и сыграть все вместе, образовав один ансамбль, расположившись тремя рядами на площади Сан-Марко. В этот момент в «Куадри» играют конец Зимы — я сижу на террасе этого кафе и слышу именно их. Но, прислушавшись, сквозь пьяниссимо и ферматы этой черно-золотой музыки, я догадываюсь, что в «Лавене» берут приступом Осень. Что касается «Флориана», расположенного на другой стороне площади, то его я могу услышать, только если мой оркестр замолчит, но, по моим расчетам, там в полном разгаре Лето. Ежедневный репертуар этих маленьких оркестров невелик, не больше четырех-пяти пьес, поэтому я не удивлен, услышав, что во «Флориане» закончив Зиму, принялись после кратчайшей паузы за Весну. Впрочем, разве в природе не то же самое? Круг времен года никогда не прерывается, никогда не останавливается.
Я нахожу замечательным, что самое знаменитое произведение самого прославленного венецианского композитора посвящено четырем временам года. Без сомнения, в мире мало мест, где бы сезоны так мало различались, как в Венеции. Здесь не бывает ни зноя, ни мороза, но в особенности отсутствие растительности и животных лишает нас всяких природных ориентиров. Здесь нет весны, никаких тебе кукушек, зреющих полей, нет мертвых листьев. Может быть, именно затем, чтобы компенсировать отсутствие реальных времен года в этом городе, Вивальди подарил ему времена года музыкальные, подобно тому, как ставят в вазу искусственные цветы или имитируют раскидистую и благородную аллею деревьев, уходящую в перспективу на театральном заднике.
— Рада, что снова вижу тебя в Венеции, но у меня грустные новости.
Опять этот узнающий взгляд, устраняющий меня от самого себя, — я удивляюсь этому все меньше и меньше, но не могу сказать, что привык. Молодая женщина (вправду ли молодая? Честно говоря, она без возраста) не колеблясь усаживается за мой столик. Несмотря на очевидное отсутствие кокетства, она довольно красива, и, может быть, ее афишированное презрение ко всяким любовным уловкам есть вершина таких уловок, и невозможно изобрести стиль более подходящий к ее чеканному лицу, как бы составленному из нескольких плоскостей под правильными и гармонирующими между собой углами. Бархатные глаза и пухлый рот смягчают суровость ее слишком строгого лица и стянутого на затылке узла черных волос.
— Дебора умирает, я даже не уверена, что она еще жива. Что до Ральфа, то он вот-вот поймет, что она для него значила все эти пятьдесят лет их совместной жизни.
Произнесла она быстро, по-своему горячо, вытаскивая из сумки пачку сигарет и зажигалку. Она зажигает сигарету, в молчании курит, в то время как сквозь весенние трели «Флориана» я слышу ворчание Зимы из «Лавены».
— Я думала ты там, с ними. Ты должен туда пойти. Ты должен быть с ними. Боюсь, ты не будешь там лишним.
Я наклоняю голову, как будто в глубокой задумчивости, как будто принимаю решение. Ее тыканье — вот, что поразило меня больше всего. Я поражен, ошеломлен. Конечно, это должно было рано или поздно случиться, раз Жана нет рядом со мной. Но все равно, шок сильный. Потому, что в первый раз в жизни мне тыкали. Даже в детстве к Жан-Полю обращались только на вы — именно потому, что общность близнецов не заходила так далеко, чтобы в нас видели одно существо. Скорей наоборот — даже вдали друг от друга мы слышали обращенное к каждому из нас вы потому, что тот, кто разговаривал с нами, подразумевал также ненадолго отлучившегося брата. Я стал считать ты очень грубым обращением, наглой, презрительной фамильярностью, во всяком случае не подходящим для близнецов, мы имели право, каждый из нас, чтобы к нам даже поодиночке обращались с вежливым вы (напишу: с королевским вы!). Я бы все же отметил, что такое толкование казалось мне самому иллюзорным, мнимым, инфантильным, если меня и ранило ты — то по другой причине: оно погружало меня еще глубже в новое состояние одиночки, и я сопротивлялся этому изо всех сил. К тому же почему бы не развеять недоразумение. Мне не было резона обманывать эту женщину, возможно, зная правду, она скорей поможет. Во «Флориане» расцвела цветами Весна, в «Лавене» Зима продолжала завывать, в «Квадри» натирали канифолью смычки, а я, я сказал: «Вы ошибаетесь. Я не Жан Сюрен, я — Поль, его брат-близнец».
Она смотрит на меня с ужасом, с ужасом неверия, в котором таится тень враждебности. Первый раз после отъезда Жана я развеял расхожее недоразумение. Я читаю ее мысли. Как относиться к человеку, который вдруг захотел скрыться, исчезнуть, выдавая себя за брата-близнеца? Такая хитрость непростительна, недопустима и груба. Эта гипотеза кажется ей верной, тем более что Жан никогда не говорил обо мне, и она размышляет, для чего ему надо прятаться под странной маской.