О русской истории и культуре - Александр Панченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Упрек «богоотметнику Никону», касающийся хулы на юродство Христа ради, не случаен. В потоке обличений ненавистного староверам патриарха это не мелочь, вспомянутая согласно поговорке «Всякая вина виновата». С точки зрения обвинителей, такой упрек чрезвычайно важен: заступаясь за юродство, они обороняли национальный тип культуры, подорванный церковной реформой. Более того, юродство стало для них чем–то вроде народной хоругви, которую они то и дело выставляли на всеобщее обозрение.
Когда Аввакума судили на соборе 1667 г. (на нем присутствовали два вселенских патриарха, Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский), он прибег к юродскому дурачеству. Аввакум вспоминает: «И я отошел ко дверям да набок повалился: „Посидите вы, а я полежу”, — говорю им. Так оне смеются: „Дурак де протопоп–от! И патриархов не почитает!”» Чтобы читатель правильно понял эту сцену, Аввакум дальше цитирует Первое послание апостола Павла к коринфянам: «И я говорю: мы уроди Христа ради; вы славни, мы же бесчестни, вы сильни, мы же немощни». Это одна из тех новозаветных фраз, которыми православное богословие обосновывает подвиг юродства.
Мы в состоянии представить, что конкретно имел в виду протопоп, когда он «набок повалился», что он хотел сказать своим гонителям. Этот жест расшифровывается с помощью Ветхого Завета. Аввакум подражал пророку Иезекиилю: «Ты же ложись на левый бок твой и положи на него беззаконие дома Израилева… Вторично ложись уже на правый бок, и сорок дней неси на себе беззаконие дома Иудина». По велению свыше Иезекииль обличал погрязших в преступлениях иудеев, предрекал им смерть от моровой язвы, голода и меча. Это предсказание повторил и Аввакум. О «моровом поветрии» (пережитой Москвою чуме) и «агарянском мече» как наказании за «Никоновы затейки» Аввакум писал царю еще в 1664 г., в первой своей челобитной. К этой теме он возвращался не раз и в пустозерской тюрьме: «Не явно ли то бысть в нашей Росии бедной: Разовщина — возмущение грех ради, и прежде того в Москве коломенская пагуба, и мор, и война, и иная многа. Отврати лице свое, Владыко, оттоле же Никон нача правоверие казити, оттоле вся злая постигоша ны и доселе».
То же упование на юродство находим в рассказе другого пустозерского страдальца, дьякона Федора (духовного сына Аввакума), о первом мученике за старую веру, епископе Павле Коломенском. В письме из заточения к сыну дьякон Федор писал, что Павла «Никон воровски обругал, сан сняв, и в ссылку сослал на Хутыню в монастырь Варлаама преподобного… Павел же тот, блаженный епископ, начал уродствовать Христа ради; Никон же уведав, и посла слуг своих тамо в новгородские пределы, идеже он ходя странствовал. Они же обретоша его в пусте месте идуща и похвативше его, яко волцы кроткую Христову овцу, и убиша его до смерти, и тело его сожгоша огнем».
Если даже дьякон Федор не знал правды о судьбе Павла (обстоятельства гибели его доныне остаются загадкой), если он передавал слухи, доверялся молве, то все равно его сообщением нельзя пренебрегать. Оно важно потому, что здесь сплетены воедино отеческие заветы, старая вера и юродство. Павел Коломенский, единственный русский архиерей, юродствует по двоякой причине. Это последняя возможность сохранить жизнь, ибо юродивый считался неприкосновенным. Это последний довод в защиту национальных устоев: епископ, чье пастырское слово презрели, обращается к народу «зрелищем странным и чудным».
Вообще, юродивый — неумолимый ригорист, который не признает смягчающих обстоятельств. Безнравственность для него всегда безнравственность, за кем бы она ни была замечена — за сильным или слабым. Поскольку юродивый протестует во имя гуманности, поскольку осуждает не пороки общественного устройства, а проступки против христианской морали, против Десятословия и Нагорной проповеди, не порядки, а лица, то ему в принципе все равно, кого обличать — нищего или вельможу. В высшей степени любопытно московское предание, которое еще в начале нынешнего столетия передавалось в первопрестольной из уст в уста, — о том, как Василий Блаженный опознал в нищем беса. Прося милостыню «Христа ради», тот бормотал эти слова скороговоркой, так что выходило «ста ради», «ста ради», — не ради Бога, а ради денег, ради «ста» (копеек или рублей). Здесь противопоставлены юродивый, истинный подвижник «Христа ради», и нищий, сребролюбец «ста ради».
Антитезой этой легенде можно считать рассказ о купце «в красных ризах», которому Василий насыпал полную полу золота — отдал щедрую царскую милостыню. «Царь же усомнился о святом… что не нищим раздал его, но купцу, и призвал к себе святого и вопросил о данном ему злате». Разумеется, тотчас выяснилось, что купец разорился, что у него только «светлая купеческая одежда» и осталась, что он–то и есть подлинный нищий. Нет сомнения, что контрастность этих рассказов призвана подчеркнуть асоциальность уродства.
Но если юродивому все равно, кого обличать, то он должен обличать и царя, ибо исключений в протесте нет. Более того, царя он должен обличать чаще и суровее, потому что преступления царя и заметнее, и ужаснее по своим последствиям. В таком случае моралистический по форме протест достигает максимальной социальной остроты. Русские Жития и другие источники фиксируют обличения царей особенно внимательно. Иные из них относятся к сфере чистого вымысла, иные вполне достоверны. Однако и легенды, и факты слагаются в определенный культурный стереотип, возросший на почве национальных традиций.
Одной из черт этого стереотипа было представление о возможности и даже обязательности прямого контакта юродивого и монарха. Это представление сродни извечной крестьянской мечте о встрече простолюдина и справедливого царя, ярко отображенной в бытовых сказках. Насколько оно укоренилось в сознании древнерусского человека, ясно из рассказа о юродивом Киприане. «Был тогда и дивный Киприан, который перед миром был юродивым и глупым, а перед Богом — премудрым и благоразумным; он вел столь святое и подвижническое житие, что и сам монарх его знал и за премногую добродетель зело любил. Многажды, когда царь на своей колеснице выезжал для раздачи милостыни, дивный Киприан, бродивший в одной рубахе, прицеплялся к колеснице и ездил с царем».
Это — переложение из «Винограда Российского», который сочинялся спустя полвека после казни Киприана, но мы имеем все основания верить в то, что рассказ — не выдумка. На оригинале третьей челобитной Аввакума, посланной из холмогорской ссылки, есть такая приписка какого–то дьяка или подьячего: «Сию челобитную подал великому государю Киприян, Христа ради уродивый, во 173 (1664) году, ноября в 21 день». Следовательно, Аввакум был прекрасно осведомлен об особых отношениях Киприана с царем Алексеем Михайловичем, знал, что Киприан найдет возможность передать, а государь не откажется принять послание опального протопопа.
По всей видимости, Аввакум полагал, что переданная юродивым челобитная выражает уже не его только мнение, но мнение народное. Кроме того, Алексею Михайловичу по сану надлежало почитать «Божьих людей»; была надежда, что это также подействует.
В самом деле, в особом помещении дворца, возле царских покоев, на полном попечении и содержании государя жили верховые богомольцы (дворец назывался в просторечии Верхом, потому что был двухэтажный, или, по–старинному, двупрясельный; во втором прясле и пребывал монарх с семьей). «Особенное уважение государя к этим старцам простиралось до того, — пишет И. Е. Забелин в замечательной книге «Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях”», — что государь сам нередко бывал на их погребении, которое всегда отправлялось с большою церемониею, обыкновенно в Богоявленском монастыре в Троицком Кремлевском подворье… Верховые богомольцы назывались также и верховыми нищими, в числе их были и юродивые. Царица и взрослые царевны имели также при своих комнатах верховых богомолиц и юродивых».
Эта демонстративная близость монарха и юродивого восходит к древнейшему культурному архетипу, отождествлявшему царя и изгоя — раба, прокаженного, нищего, шута (об этом есть много материалов в «Золотой ветви» Дж. Фрэзера). За такое отождествление иногда приходилось платить жизнью. На время римских сатурналий царем избирался раб. Все беспрекословно подчинялись ему, но он знал, что по окончании праздника ему предстоит стать кровавой жертвой. На пороге нашей эры «игру в царя» культивировали легионеры, и роль царя–изгоя часто исполнял осужденный на смерть преступник. Отголосок этой жестокой традиции запечатлен в Евангелии — в том фрагменте, где римские воины провозгласили Христа царем (цитирую по Матфею): «Тогда воины правителя, взявши Иисуса в преторию, собрали на Него весь полк и, раздевши Его, надели на Него багряницу. И, сплетши венок из терна, возложили Ему на голову и дали Ему в правую руку трость; и, становясь пред Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: „Радуйся, Царь Иудейский!” И плевали на Него и, взявши трость, били Его по голове. И когда насмеялись над Ним, сняли с Него багряницу и одели Его в одежды Его, и повели Его на распятие». В Европе эта древнейшая традиция была очень живуча. До XVII в. здесь были в ходу своего рода шутовские фестивали с выборным пародийным королем.