Сибирь и каторга. Часть первая - Сергей Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замечено близко стоявшими к тюремным героям и жившими с ними долгое время бок о бок, что эти угрюмые, обидчивые и завистливые люди, в то же время в высшей степени тщеславные, хвастливые, слишком уверенные в, собственных внутренних силах И сознательно любующиеся личным характером. Черты эти становятся тем крупнее и очевиднее, чем богаче известный герой похождениями и заслугами, приведшими его на каторгу. Нет ничего удивительного в том, что одаренный поэтическою натурою старался сам похвастать своими похождениями и уложить их в складном песенном произведении, предоставляя товарищам своим только два права: добавить забытое и недосказанное и довести сказание до сведения людей темных и несведущих. Вот почему, исходя из таких наблюдений, народ приписывает разбойничьи песни самим разбойничьим атаманам. Так, народное предание, нимало не ошибаясь, уверяет в том, что Стенька Разин, сидя в тюрьме и дожидаясь лютой казни, сложил песню и теперь повсюду известную в виде завещания его товарищам, которых просит он "схоронить его между трех дорог: меж московской, астраханской, славной киевской". Удалым шайкам Степана Тимофеевича то же народное предание приписывает и те песни, которые унесены в сибирские тюрьмы: "Ты возмой, возмой, туча грозная" (имеющая два начала: "Не рябинушка со березонькой совивается" и "Ах, туманы, вы туманушки, вы туманы мои непроглядные"); "Из-за леса, леса темного, из-за гор, гор высоких".[87]
Ванька Каин, в лице которого народ привык понимать окаянного грабителя, но который, по собственному его призванию, был и вором, и разбойником, и сыщиком, в то же время был одним из самых тщеславных людей этого полета. В собственном признании его, данном в русской крепости Рогервике (теперь Балтийский порт), настолько сильно стремление его к хвастовству и невоздержно желание покрасоваться и похождениями, и подвигами перед судьями, и в крайней беде, что Ивана Осипова Каина можно считать прототипом и народное предание особенно не грешит, приписывая ему десятка четыре песен. Между этими песнями "Вниз по матушке по Волге, от крутых красных бережков, разыгралася погодушка верховая, волновая", известная всей России, приписывается всюду этому разбойнику-песельнику. Из Каиновых песен в сибирские тюрьмы пробрались две: "Не шуми-ка ты, мать, зеленая дубровушка" и «Усы»;[88] между русскими тюремными приписываются ему же: "Из Кремля-Кремля крепка города", "Не былинушка в чистом поле зашаталася" и проч..[89]
Остроумный на словах, находчивый и ловкий на деле, умевший перенести страсть к иносказательным выражениям и искусственному воровскому языку и в песни свои, Иван Осипов Каин рассказ о своих похождениях изложил письменно и пустил в народ. Изуродованная переписчиками тетрадка попалась в руки некоего "жителя города Москвы Матвея Комарова", который, по своему разумению, передал рассказ и издал его в печати три раза (в 1773, 1778, 1784 годах). В 1755 году над Каином снаряжена была следственная комиссия при Сыскном приказе, и издатель его песен и похождений (Комаров) видал там и слыхал его лично. "Каин, по благодеянию секретарскому, содержался в Сыскном приказе не так, как прочие колодники, и, имея на ногах кандалы, ходил по двору и часто прихаживал в передние Сыскного приказа и тут с подьячими и бывшими иногда дворянами вольно разговаривал. Рассказывал он свои похождения бывшему тогда в том приказе дворянину Фед. Фомину Левшину". Будучи сыщиком, он проворовался на сыскных делах до того, что уворовал даже чужую жену. Его судили и присудили выбрить кнутом, положить клейма, вырвать ноздри и сослать в каторжные работы в Рогервик, а оттуда в Сибирь.
Сибирь с его легкой руки не переставала, по образцам и примерам, давать из удалых разбойников авторов тюремных песен. Страшный не так давно для целого Забайкалья разбойник Горкин не менее того известен был как отличный песельник и юмористический рассказчик. Живя по окончании срока каторжных работ на поселении, он ушел весь в страсть к лошадям и на своих рысаках возил откупных поверенных, потешая их своими лихими песнями и необычайно быстрою ездою. С пишущим эти строки он охотно поделился рассказами о своих похождениях. Затем последние годы он приплясывал и припевал на потеху деревенских ребят, шатаясь по Забайкалью в звании нищего. Разбойник Гусев, бежавший из Сибири в Россию и ограбивший собор в Саратове, в саратовском тюремном замке сложил песню: "Мы заочно, братцы, распростились с белой каменной тюрьмой", которая ушла и в Сибирь. Сам Гусев, несколько раз бегавший оттуда, вновь, после саратовского грабежа, уже не пошел: его сгубило то же хвастовство разбойничьего закала и та же страсть к остроте и красному слову, которыми отличались и предшественники его. Когда он приведен был на саратовскую торговую площадь и палач хотел привязывать его ремнями к кобыле, Гусев, обращаясь к скамейке, закричал на весь собравшийся народ: "Эх, кобылка, кобылка! вывозила ты меня не один раз, ну-ка, вывози опять!" — "Нет, Ив. Вас, — заметил палач, — теперь она тебя не вывезет!" И сдержал слово: Гусева сняли с эшафота мертвым.
Известный малороссийский разбойник Кармелюк был также поэтом и автором не разбойничьих, но элегических песен, сложенных на родном ему языке. Он «шалил» на Волыни, долго не давался в руки властей и, наконец, убит был своею коханкою, которая подкуплена была соседним помещиком.[90]
Ой ты, Кармелюк, по свету ходишь,Не едну дивчину с ума сводишь,Не едну дивчину, не одну вдовуБелолицу, румяну ще-й черноброву!Ой ты, дивчина, ты чорнявая,Ой де-сь ты мине приваду[91] дала?Бо дай ты так знав з синей до хаты,А як знаю чим чаровати:Ой у мене чары оченьки кари,А в мене отрута[92] в городе рута!Пишов Кармелюк до кумы в гости,Покинув платья в лесе при мосте:— Ой, кумцю, кумцю, посвоимося,[93]— Дай горилочки да напиемося."Ой раду, раду, ходим до саду,Нарвемо грушок повен хвартушок,[94]Сядемо соби под яблонею,Будем пити мед за горелкою,Прийде, чорнява, пидем гуляти!"— Скажи ж, дивчина, як тебе звати,— Що б я потрапив[95] до твоей хаты!"А мене звати Магдалиною,А моя хата над долиною,А моя хата снопками шита[96]Прийди Кармелюк, хочь буду бита,Хочь буду бита — знаю за кого:Пристало серденько мое до твого!"Ой сам я дався з света сгубитиЩо я и сказав куле[97] святите.Сама ж ты дала до двора знати,Шоб мене вбили у твоей хате!
Стихи 6-11 разговор с девушкой; Кармелюк идет к куме, у которой были тайные свидания его с девушкой; ст. 14–21 — разговор с кумою; ст. 22–29 — разговор с девушкою в доме; ст. 30–33 — песня от лица Кармелюка, жившего, по народному преданию, в начале нынешнего столетия. По образцам прошлых веков и по обычаям времен колиевщины, песня эта также намекает на гайдамака-характерника, знавшегося с нечистою силою и умевшего зачаровывать направленные на него пули. Освящать пули в противодействие чарам было в обычае у казаков времен колиевщины.}
В сибирских тюрьмах также сохранилась одна хорошая песня его, без сомнения, оставленная самим Кармелюком, так как он в Сибири был и отсюда убежал разбойничать на Волыни. На Волыни сохранилась о Кармелюке такая песня в народе:
Повернувся я з СибируНе ма мине доли.А здаеться, не в кайданах,Еднак же в неволе и т. д. (См. ниже.)
Нам самим лично удалось видеть на Карийских золотых промыслах ссыльнокаторжного Мокеева, сосланного за грабеж и отличавшего в себе несомненно поэтическую натуру, высказавшуюся и в жизни на воле, и в жизни на каторге и даже выразившуюся в порывах к стихотворству. Ему заказана была песня на отправление эскадры для приобретения Амура, и муза Мокеева, вдохновляемая шилкинскими картинами и руководимая аккомпанементом торбана, бубна, тарелок и треугольника, высказалась в большой песне, которая начинается так:
Как за Шилкой за рекой,В деревушке грязной,Собрался народ простой,И народ все разный.
А кончается:
Вдруг раздался песен хор,Пушек залп раздался,И по Шилке, между гор,Флот сибирский мчался.
Песне этой не удалось удержаться у казаков (придумавших про Амур иную песню, совсем противоположного смысла и настоящего склада), но нет сомнения в том, что Мокееву немудрено было соблазнить каторжных теми своими песнями, которыми приладился он к общему настроению арестантского духа, т. е. когда его муза снисходила до сырых казарм и тяжелых работ или хотя бы даже и до купоросных щей. Арестанты, как мы видели, невзыскательны и в ущерб настоящим народным песням привыкли к тем, которые нуждаются в торбане и трескотне тарелок; вкус давно извращен и поэтическое чутье совсем утрачено.