Новый мир. № 7, 2002 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, самых первых своих оппонентов — «двух бывших мхатовских авторов» Михаила Рощина и Михаила Шатрова — Смелянский миролюбиво останавливал просьбой не судить по отдельно опубликованным главам, а подождать выхода книги. И вот она напечатана.
Краткое личное предуведомление. Я считаю Смелянского одним из первых театральных критиков и шире — одним из первых среди тех, кто пишет о театре сегодня, хотя и не причисляю себя к поклонникам его таланта. Но Смелянскому тесно в таком амплуа. В связи с чем существует некая «история отношений» между автором «Уходящей натуры» и автором этих строк. В конце 90-х в «Независимой газете», где я тогда работал заведующим отделом культуры, вышло интервью американской студентки, приехавшей в Москву, чтобы учиться в никому не ведомом (в России) колледже МХАТ. Девушка, заплатившая за несколько недель обучения одиннадцать с лишним тысяч долларов, считала себя обманутой — ни по месту обучения, ни по составу преподавателей колледж явно не имел права называться «мхатовским». Ни художественный руководитель театра Олег Ефремов, ни ректор Школы-студии Олег Табаков, ни в Министерстве культуры, ни в Министерстве образования, ни в Комитете по образованию Москвы о проекте под названием «Колледж МХАТ» не слыхали. Одним из его руководителей был А. Смелянский. На публикацию он сильно обиделся и даже провел пресс-конференцию, на которой попытался представить историю как попытку оклеветать честного предпринимателя… И вот теперь даже удостоил меня отдельного упоминания в своей книжке: журналист Г. Заславский дает Т. Дорониной уроки… антисемитизма.
Так что легко будет представить нынешний мой отзыв как попытку свести старые счеты. Но, видит Бог, это не так. Будь книга хороша, я непременно признал бы это. Однако она не такова. Претензии же до сих пор не были высказаны (поскольку дело, на мой взгляд, совсем не только в главе, посвященной Ефремову, о которой дискутировали). И я взял этот труд на себя.
В уже упомянутых воспоминаниях Сергея Юрского есть такой пассаж: «Что поделаешь — любой мемуарист рискует либо сорваться в пропасть мстительных (а потому недостоверных) разоблачений, либо разбить себе морду о скалу неумеренного (а потому недостоверного) самовыпячивания… Определенный круг читающей публики как раз и любит эту хлесткую надсаду, эту запоздалую расправу над обидчиками, это сковыривание доброжелательной маски с лица мнимых благодетелей и даже, поверьте, неуемное прямое хвастовство — всем я, дескать, хорош, всем я люб, а кому не люб, тот сам дурак! Если не разоблачать и не хвастаться, так про что же тогда, собственно, и писать-то, а?» И в другом месте: «Успех мемуарной книжки тем более велик, чем обширнее круг оскорбленных и разоблаченных в ней лиц».
Но не «разоблачения» и тем более не «неуемное прямое хвастовство» (в этом смысле автор как раз сдержан, и чуть ниже мы попробуем проанализировать то, как Смелянский преподносит сам себя) — то, на что сразу обращаешь внимание. А обращаешь внимание на то, что книга Смелянского написана небрежно. Кажется, не написана — наговорена. Наговорена человеком, поднаторевшим в устных выступлениях, чтении лекций, произнесении вступительных или заключительных слов. Легкая разговорная интонация. Ошибки, которые проскакивают в стремительной разговорной речи, так и не выправленные, ложатся на книжную страницу, «за плечами его было секретарство в „Известиях“ у Бухарина <…> и перебитый позвоночник», «Суркова <…> отлучили от когорты официозов». И т. д.
Простительная по нынешним временам вкусовая разболтанность в рассказе о первой встрече с начальником Академического театра Советской Армии полковником Понько: «Меня ввели к полковнику, как новобранца приглашают на медкомиссию. Разве что брюки не попросили снять».
Для людей не театральных — забавные анекдоты из театральной жизни (для людей театральных почти все эти истории и анекдоты — с бородой). Для людей неискушенных — сокрытые, тайные стороны советского и высокопартийного быта.
Для быстрого чтения. Карманного формата томик как бы и не подразумевает иного, неспешного, внимательного, вчитывания, «остановок в пути». Эпоха «итожится» так поверхностно, что автор запутывается сам и запутывает читателя в подробностях этой «уходящей натуры».
В глаза бросаются вроде бы мелочи. Вот одна из них, типичная, — в рассказе на тему «как меня принимали в Киргизии»: «Комендант, молодой человек лет двадцати пяти, несмотря на сорокаградусную жару, всегда был одет с иголочки от того же „четвертого управления“». Четвертое управление отвечало за медицинское обслуживание партийного и советского аппарата. Велюровыми пиджаками и импортными туфлями оно не ведало.
Из рассказа о том, как Смелянский ступил на путь булгаковедения, как получил благословение Елены Сергеевны Булгаковой, можно заключить, будто статья Смелянского о «Мастере и Маргарите», вышедшая в «Литературной газете», стала чуть ли не единственным и все меняющим откликом на опубликованный, но никем не отрецензированный роман. Тут с опровержением поспешил Евгений Сидоров. В заметках, напечатанных уже в нынешней «Литературке», он напоминает «булгаковеду Смелянскому», что первый отклик на «Мастера и Маргариту» вышел в майской «Юности» за 1967 год и принадлежал ему, Сидорову, а через несколько месяцев появились статьи И. Виноградова, В. Лакшина, И. Бэлзы, М. Чудаковой и других. «Так что не только Смелянский стоял у истоков», — заключает Сидоров.
Можно возразить: автор вправе писать лишь о том, чему сам был свидетелем, и здесь как раз — рассказ о своем участии. Но ведь в других случаях Смелянский легко доверяется чужому пересказу то эффектной сцены, то целой истории (правда, как правило, не указывая, что пишет с чужих слов)…
Человек рассказывает о себе, о своем детстве, видимо, что-то сокровенное. А ты ловишь себя на том, что не веришь. Почти ничему не веришь из складного и даже красивого рассказа. В театре «не верю» куда понятнее. Мы знаем, что актер — не тот человек, за которого себя выдает, которого он сейчас играет. И у нас как бы даже право такое есть — ему не верить. А здесь?
Мальчик из Лягушатихи, как сам себя аттестует Смелянский, мальчик из города Горького рассказывает, что «русских в нашем дворе звали кацапами, украинцев — хохлами, грузинов и всех кавказцев именовали исключительно черножопыми, евреев и воробьев обзывали жидами». Бытовой антисемитизм — особенно в описываемые годы (речь, как я понимаю, идет о конце сороковых — начале пятидесятых, времени борьбы с космополитами) — был явлением распространенным. Но что «грузинов» и всех кавказцев можно было безбоязненно именовать черножопыми (тем более исключительно)? Ох, не верится. Может быть, еще и потому, что это воспоминание следует за общим умозаключением: «„Новая общность людей“ формировалась на уровне идеологии, названий улиц и формировалась практически вокруг главной помойки, где беспрерывно выяснялись и шлифовались национальные отношения».
В моем детстве, совершенно московском (так сказать, в нескольких поколениях, поскольку наша — большая — семья жила в Москве даже в годы «черты оседлости»), тоже была своя помойка, но без национальных проблем. Видимо, общность все-таки существовала, если сегодня так часто можно услышать голоса — то с одной, то с другой национальной окраины бывшего СССР — тех, кто по ней тоскует. Не верю, хоть бы и потому, что — будете смеяться — знаю, что такое цимес. А Смелянский, описывая собрания родственников, пишет, что «в обязательном ассортименте был студень и цимес — отвратительное, надо признаться, тушеное месиво из моркови, чернослива, изюма и черт-те знает чего еще».
Кажется, «еврейский вопрос» давит автора не только снаружи, но и изнутри. В рассказе про Михаила Шатрова мимоходом сообщается: «Он начал в середине 50-х. Именно тогда студент Горного института Миша Маршак бросил звание горного инженера, стал драматургом Шатровым и оказался на „ленинской вахте“. Там он трудился многие годы, рано поседел, успев выдать „на-гора“ „Шестое июля“ (пьесу и фильм), потом „Большевики“, а затем уже в 70-е годы пьесу „Синие кони на красной траве“».
Про «ленинскую вахту» Шатрова — чуть ниже. Здесь — о псевдонимах. Поскольку я уже удостоен в книге Смелянского упрека в разжигании антисемитизма, продолжать не страшно… Смелянскому важно открыть правду: Шатрова, оказывается, звали когда-то Маршаком. Напомню, что нарочитое раскрытие такого рода псевдонимов носило в прежние годы уничижительный, а порою уничтожительный оттенок. Ну а для чего это понадобилось Смелянскому? Свободно и долго он рассуждает о чужом еврействе. И хотя не раз ему приходится возвращаться к собственной биографии и собственному «пятому пункту», нигде он не пишет о том, чтбо ближе ему и лучше известно: то есть о себе, о том, что по приезде в Москву сам сменил фамилию «Альтшулер» на «Смелянского» (фамилию жены).