Молодые львы - Ирвин Шоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос его лился, как голос ученого, с упоением читающего в университетской библиотеке отрывки из любимой книги, известной ему почти наизусть. Дождь струями бил в окно, застилая вид на гавань. На соседней койке, вдыхая свой ужасный запах, без движения лежал обгоревший, далекий от того, чтобы слушать, интересоваться и запоминать что бы то ни было.
– В некотором отношении, – говорил Гарденбург, – мое ранение – счастливый случай. – Это было в другой день, тихий и сказочный. Солнце еще высоко стояло в небе, а вода, воздух и горы за окном казались прозрачными и светились голубым светом. – В армии мне не очень везло, а это ранение означает, что я не буду больше с ней связан. В армии я все время был как-то не на месте. Ты знаешь, что меня только один раз повысили в чине, а моих товарищей по школе повышали уже по пять раз. Жаловаться бесполезно – дело здесь не в том, что выдвигают любимчиков или, наоборот, учитывают заслуги. Все зависит от того, где тебе случится быть в тот или иной момент: в штабе ли, когда твой генерал получит выгодное назначение, или на передовой, когда атакует противник; от того, как составлены донесения в такое-то утро и кто их будет читать, и какое у него будет настроение в это время… Что ж, совершенно ясно, что в этом отношении мне не везло. Теперь меня в войска больше не пошлют. Если солдатами будет командовать офицер с изуродованным лицом, это только подорвет их боевой дух. Вполне логично: ведь не поведешь же ты перед атакой роту через военное кладбище, если можешь его обойти. Это простое благоразумие. И все же израненное лицо будет потом представлять ценность. Я намерен заняться политикой. Раньше я думал заняться этим по окончании службы в армии, а теперь, значит, сберегу лет двадцать. Когда окончится война, руководящие посты будут открыты только для тех, кто сможет доказать, что хорошо служил отечеству на поле боя. Мне не нужно будет носить ордена на отвороте пиджака, мое лицо будет моим орденом. Мое лицо будет внушать жалость, уважение, благодарность, страх. Когда окончится война, нам придется управлять миром, и партия найдет мое лицо вполне достойным символизировать ее боевой дух и представлять ее в других странах.
Мысль о лице меня не тревожит. Когда с меня снимут повязки, я встану и посмотрю на себя в зеркало; я хорошо знаю, что у меня будет ужасное лицо, однако ужас должен действовать на солдата не сильнее, чем вид молотка на плотника. Глупо притворяться, будто ужас не такое же орудие для солдата, как молоток для плотника. Сеять смерть и грозить смертью – наша профессия, и мы должны принимать смерть спокойно и правильно использовать это орудие. Нашей стране нужна опустошенная Европа. Это математическая задача, и знаком равенства в ней является кровопролитие. Если мы хотим получить верный ответ, то не должны отступать от правил математики, при помощи которых решается уравнение.
Куда бы мы ни направлялись, все должны знать, что мы не остановимся перед убийством. В этом самый верный ключ к господству. В конце концов я полюбил убийство, как пианист начинает любить этюды Черни[48], придающие его пальцам гибкость, необходимую для исполнения Бетховена. Стремление убивать – самое ценное качество военного человека, и когда офицер теряет его, он должен просить, чтобы его уволили из армии, и пусть себе занимается бухгалтерией.
Я читал некоторые твои письма к друзьям домой, и они меня возмутили. Ты, конечно, намного старше меня, и на тебя очень сильно повлияла вся эта чушь, которую проповедовали в Европе. Я видел, что твои письма полны рассуждений о великих днях мира и процветания, которые наступят во всем мире после войны. Все это очень хорошо для женщин и политиков, но солдату следует знать больше. Ему незачем стремиться к миру, потому что мир для солдата – это рынок дешевой рабочей силы, и он должен знать, что процветание может быть только односторонним. Мы можем процветать только тогда, когда вся Европа будет нищей, и солдат должен приветствовать такую концепцию. Разве я хочу, чтобы процветал неграмотный поляк, который, напившись картофельной самогонки, валяется в грязи в своей деревне? Разве я хочу, чтобы вонючий пастух в Доломитах был богатым? Разве я хочу, чтобы толстый грек-педераст изучал право в Гейдельберге? Зачем мне это нужно? Мне нужны слуги, а не конкуренты. А если я не могу сделать их слугами, то пусть они будут трупами. Мы говорим так потому, что мы, немцы, продавая себя миру за устаревший и никчемный вотум доверия, все еще отчасти остаемся политиками. Но пройдет десять лет, и мы сможем показать себя такими, какие мы есть: солдаты, и больше ничего, и тогда мы обойдемся и без этой чепухи. Мир солдата – это единственно реальный мир. Всякий другой мир – это книга, которой не место на библиотечной полке – напыщенная, пустая, в потрепанном переплете; это мелкие желания и торжественные речи за праздничным столом, вгоняющие в сон всех гостей. Десять тысяч полок с книгами не могут остановить один легкий танк. Библия печаталась, может быть, миллион раз, а одно отделение солдат с бронемашиной может за полчаса пятьдесят раз нарушить десять заповедей в какой-нибудь украинской деревне, и в тот же вечер отпраздновать победу двумя ящиками трофейного вина.
Война – самое захватывающее занятие, потому что она наиболее полно отвечает истинной природе человека, хищной и эгоистичной. Я могу говорить так потому, что пожертвовал своим лицом, и никто не посмеет обвинить меня в том, что я люблю войну на безопасном расстоянии и за одни только награды.
Я не думаю, что мы проиграем эту войну: мы не можем себе этого позволить. Но если уж паче чаяния так случится, то причина будет лишь в том, что мы были недостаточно жестокими. Если бы мы заявили всему миру, что ежедневно в течение всей войны будем убивать по сто тысяч европейцев, и сдержали бы свое обещание, то, как ты думаешь, сколько времени длилась бы война? И не только евреев, потому что все привыкли к тому, что евреев убивают, и все, в большей или меньшей степени в душе восхищаются нашими эффективными действиями в этой области. Но в конце концов запас евреев должен истощиться, как бы тщательно мы ни копались в родословных. Нет! Мы должны истреблять европейцев: французов, поляков, русских, голландцев, англичан – всех военнопленных. Нужно печатать на хорошей бумаге списки убитых с фотографиями и разбрасывать их над Лондоном вместо бомб. Мы страдаем оттого, что наша практика еще отстает от нашей философии. Мы убиваем Моисея, но притворяемся, будто терпим Христа, и рискуем всем из-за этого бессмысленного притворства.
Когда мы преодолеем жалость, мы станем самым великим народом в истории. Мы и без того можем добиться своей цели, но разве не легче поднять якорь, чем волочить его по дну?
Я говорю тебе все это потому, что ты вернешься в армию, а я нет. За эти месяцы я имел возможность продумать все и могу теперь иметь последователей. После первой мировой войны, чтобы спасти Германию от поражения, потребовался раненый ефрейтор, а после окончания этой войны, возможно, потребуется раненый лейтенант, чтобы спасти Германию от победы. Ты можешь писать мне с фронта, а я буду лежать здесь и ждать, когда заживет мое лицо, зная, что мои труды не пропали даром. Я моложе тебя, но у меня гораздо более зрелый ум, потому что с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать лет, я не сделал ни одного шага, который не был бы направлен на осуществление моей цели. Ты же плыл по течению, менял свои взгляды, сентиментальничал, а потому и остался неоформившимся юнцом. Современный разумный человек – это человек, который умеет быстро, одним ходом мысли, доводить вопросы до логического конца. Я научился этому, а ты еще нет, и пока не научишься, будешь оставаться ребенком среди взрослых.
Убийство – это объективный акт, и смерть не различает, кто прав, кто виноват. Зная эту истину, я могу убить девятнадцатилетнего лейтенанта, два месяца назад окончившего Оксфорд, и оставить умирать на холме три дюжины немцев, потому что так требуют мои расчеты. Каждый вносит свой вклад чем может; эти тридцать семь вносят его своей жизнью, умирая так и тогда, как и когда я сочту удобным или необходимым. Я не буду оплакивать никого из них, если только рота не будет видеть моих слез, которые должны вдохновить ее на смерть в тот же вечер.
Если ты думаешь, что я восхищаюсь немецким солдатом, то ошибаешься. Он лучше других солдат, потому что выносливее и, будучи лишен воображения, лучше поддается муштровке. А его храбрость, как и храбрость любого другого солдата, – это самообман, злая шутка, ибо победа принесет ему не больше пива и не меньше пота, чем было раньше, но об этом он не знает. Армия в конечном счете – это не что иное, как произведение численности на качество командиров. Это сказал Клаузевиц, и на сей раз он был прав. От немецкого солдата никак не зависит тот факт, что имеется еще десять миллионов ему подобных и что им командуют самые одаренные люди в Европе. Первое обеспечивается приростом населения в Центральной Европе, а второе – случайностью и честолюбием тысяч людей.