На затонувшем корабле - Константин Бадигин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царю водяному в угоду
И царь, улыбаясь, ему говорит
— Садко, моё милое чадо,
Поведай, зачем так печален твой вид,
Скажи мне, чего тебе надо?
Заглушая песню, дробью рассыпался мотор. Ещё одна помпа вошла в дело.
«Пост Э 17», — отметил в своей книжечке Арсеньев.
— Взяла! — радостно крикнул кто-то рядом, — Взяла, милая!
Двигатель сбавил обороты: тяжело!
Коридор привёл Антона Адамовича и Арсеньева к парадным дверям; внизу оказался большой зал с двумя потемневшими люстрами на облупившемся потолке.
«Здесь был ресторан, — вспомнил Антон Адамович. — Черт возьми, в эту яму я лазил сегодня ночью, — узнал он. — Тут недалеко и моя каюта».
— Придётся обойтись без лестницы, посветите, — сказал Арсеньев. Спрятав в карман свой фонарь, он легко спустился на руках.
Антон Адамович не отставал.
На свету заблестели лужи воды; отовсюду слышались звуки падающих капель. Коридор был завален кучами размокших книг, залитых жидкой грязью. Голоса людей, чавканье помп, перестукивание моторов доносились сюда приглушённо, будто издалека.
«Можно убить человека, и никто не услышит, — прикидывал Медонис. — И стрелять не надо. Удар чем-нибудь тяжёлым — и все! Странный человек этот офицер! Он не трус, этот подводник. На его месте я без колебаний уничтожил бы угрожавшего мне человека. А может быть, он так именно и думает, приведя меня сюда?»
— Товарищ Арсеньев, мне кажется, здесь было бы удобно свести счёты с врагом: кричи не кричи — никто не услышит. — Голос Антона Адамовича прозвучал хрипло.
— Я вас не понимаю, — удивлённо посмотрел на него Арсеньев. — Хотите вернуться наверх? — И бросил взгляд на часы.
«Ничего он не задумал», — успокоился Медонис.
— Простите, товарищ Арсеньев, — безразлично сказал он. — Я вас отрываю от дела. Но мне ещё хотелось бы взглянуть на каюты третьего класса. Я слышал, в западных странах третий класс весьма плох. Клетушки, наверно?
— Тогда придётся спуститься ещё на одну палубу ниже. Там стоит мотопомпа, — Арсеньев вынул записную книжку. — Правильно! Одиннадцатый номер. Но, кажется, внизу ещё вода.
— Вот машинное отделение, посмотрите.
Взвизгнула железная дверь с сохранившейся надписью: «Вход запрещён». Из петель потекла ржавая жижа. Медонис увидел вверху и внизу этажи железных решёток. Две огромные машины уходили своими основаниями куда-то вниз, в темноту.
Ещё несколько поворотов по узким захламлённым коридорам, и они очутились в огромном камбузе с электрическими печами и котлами. На полу из метлахских плиток валялась медная посуда. На тарелках, сковородках и кастрюлях — слой серой слизи.
— В описаниях лайнера, — сказал Арсеньев, — говорится о двадцати семи поварах, работавших в этом камбузе; кроме того, были ещё повара — специалисты по холодным закускам. Мало у нас хороших кафе, где вкусно готовят, — вдруг заметил он. — И клубов интересных нет. Вот моряки и оказываются подчас беспризорными.
Такой поворот мыслей старшего лейтенанта был неожиданным для Медониса. Он заговорил не сразу.
— Мало клубов? — решил он удивиться.
— Не такие клубы нужны морякам, — горячо сказал Арсеньев. — Жалкий зал для кино, две-три комнаты для самодеятельности. Директор, у которого одна мысль: как бы побольше выколотить денег! По-моему, клуб должен быть другим. — Он помолчал. — Дом — десять этажей современной постройки, много простора, света. В каждом этаже своё. На первом, например, моряк может выпить пива, покурить, встретиться с друзьями, музыку послушать. На втором — кафе. Можно вкусно покушать после приевшихся судовых блюд. Потом целый этаж спорта; ещё выше — танцы. Разные танцы, несколько оркестров. Ещё выше — кино, тоже не один зал. И без сеансов, ждать не надо. Библиотека. Ну, там какой-нибудь восьмой этаж — шахматы, разные тихие игры. И обязательно один этаж детский: родители могут оставить ребёнка. Да много ещё кое-чего можно придумать. Два лифта возят моряков и вниз и вверх. А самое главное — директор не думает о доходах. Отдых моряка — государственное дело. И в такой клуб моряки пойдут, семьями пойдут… Я написал письмо в профсоюз, — вздохнул Арсеньев.
— Ну и как?
— Пока не ответили.
— Все хлопочете, пишете, ломаете голову! А где благодарность? С вами расправились: попросили с капитанского мостика. Так есть. Несправедливость. Я все знаю.
Арсеньев сделал резкий отстраняющий жест.
— Не для себя хлопочу. Благодарности мне не нужно.
«Непонятный человек! — удивился Антон Адамович. — Да и не он один».
Антон Адамович прожил среди советских людей немало лет, а поступки и мысли их все ещё казались ему необъяснимыми. Вот тут он, Медонис, поступил бы так и сказал бы этак, а какой-нибудь Иванов или Жемайтис поступает совсем по-другому. В чем тут дело? Притворяются?
— Очень уж вы гуманны, — сказал Антон Адамович.
— Я опять не понимаю.
— Очень просто. За хамство у себя в доме я спрошу немало, — вдруг сказал Медонис. — Для вас это ясно. А вы и не думаете от моей персоны избавиться. Здесь легко, стоит только… Вы слышите меня?
— Странный вы, Антон Адамович! Слушаю — и будто читаю старый роман. Извилистые у вас мысли… Что вы хотите от меня потребовать? Я готов принести и приношу всяческие извинения.
— Разве у нас нет людей, готовых на все? — как-то не совсем кстати спросил Медонис.
— Нет, почему же, есть, но пакостить им удаётся все меньше. — Арсеньев запнулся. — Теперь их вовремя хватают за руку…
Грохот и скрежетание, напоминавшие шум обвала, прервали Арсеньева. Корабль вздрогнул и чуть покачнулся. В пустом железном корпусе судна звуки усиливались, приобретали какой-то особый смысл, казались зловещими.
— Что это? — Медонис машинально пригнулся и закрыл голову руками.
— Отдан якорь, — спокойно объяснил Арсеньев. — Теперь зацепились за грунт. Якорище у нашего корабля пять тонн: на двоих делан, одному достался.
Арсеньев представил себя на мостике. Теплоход медленно движется к стоянке. Вокруг корабли с чёрными шарами на стеньгах. Вот и удобное место. «На баке, стоять на правом якоре», — отдаёт он команду. Громкоговорители разносят по судну капитанские слова. Ручка телеграфа отброшена назад, как в лихорадке дрожит корпус. У брашпиля застыл боцман. Корабль остановился, чуть-чуть подался назад. Белая пена из-под винта бушует у бортов.
— Отдать якорь! — забывшись, сказал Арсеньев.
— Отдать якорь, — механически повторил Медонис, насторожённо прислушиваясь.
За бортом лениво шевелилась волна. «Я тебе не верю и поэтому не скажу больше ни одного слова. Лёд становится слишком тонким, — подумал Медонис. — Если заподозришь, чего я хочу, мне не выбраться отсюда живым. Так поступил бы каждый. Когда все хорошо, нетрудно быть добрым и мягкосердечным. Но если тебя берут за горло, то…»
— Лучше мы побеседуем у вас в каюте, — предложил он. — Может быть, вы отрицаете самооборону, так сказать, принципиально?
«Уж не сумасшедший ли он?» — пронеслось в голове Арсеньева.
— Да, самооборону в вашем понимании я не признаю.
— Почему? Ведь это инстинкт. Природа. Борьба за существование. Здоровый человек с сильной волей отстаивает свою жизнь. Слабый погибает. Логично. В борьбе за жизнь, за власть все дозволено. Мораль — это пошлость, выдуманная слабыми для своей защиты.
— Это Ницше?
— О-о, вы знаете учение Ницше?
— А что здесь удивительного?
— Но ведь он запрещён в нашей стране.
— Кто это вам сказал?
— Философия Ницше отрицает социализм, — с важностью ответил Антон Адамович. — Социализм по Ницше не спасает человечество от пороков и нужды, так же как не спасает от старости и болезней.
— Мне кажется, Ницше нам, советским людям, не страшен, — отозвался Арсеньев. — О могуществе социализма теперь не спорят — это ясно каждому человеку.
— Немцы считают Ницше мудрейшим учёным, — несколько запальчиво возразил Медонис. — Его взгляды обновились временем, прошли испытания временем, — поправился он. — Философия Ницше сейчас приобретает огромное значение. И не только у немцев!
— Почему вы так уверенно говорите за немцев? — ощетинился Арсеньев. — Далеко не все немцы исповедуют Ницше. Не спорю, реваншистам он по душе, вот у них он и в моде сейчас.
«Вот черт! Дался мне этот Ницше! — Арсеньев удивлялся своей горячности. — И что нужно этому человеку? Затеял какой-то идиотский спор».
Но Антон Адамович не отставал.
— Почему же Ницше сейчас в моде на Западе? — спросил он.
— Неужели вам непонятно? Ницше молился на войну и считал её панацеей от всех бед человечества. Да, да, он писал, что война отсортирует наиболее ценные индивидуумы, создаст высший тип человека и, наконец, породит сверхчеловека. В то же время война должна уничтожить слабых, лишних. Ну и вообще, мол, война — мать всех моралей. Самая плохая война лучше самого хорошего мира — вот что говорил этот философ. Народная мудрость утверждает наоборот. Ницше любил перевёртывать истину вверх ногами: видимо, это его забавляло.