Сыновний зов - Василий Юровских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забеспокоился муравей, приподнялся, поозирался и обратно повернул. Отодвинулся я, а сам глаз с «шоссейки» не свожу. Вскорости замечаю на ней ватажку муравьиную. Тот, знакомый, передком торопится, остальных за собой ведет. Куда они?
Бегут муравьишки, и я за ними тихонько двигаюсь. Вот замешкались, остановились под крупной капелькой-земляничкой. Ох и высоко она! Налилась июльским жаром, отяжелела, а никак не срывается, не скатывается. Посовещались о чем-то и сперва передний полез по стебельку. Взобрался он, а ягода не качнулась. Тогда второй полез. И много их поднялось к румянистой капельке.
Затрепетала земляника и медленно-медленно книзу повела стебельком. Спустились по ней муравьишки, как на парашюте, и всей ватажкой припали к ягодке-соковине. Опьянели от вкуса, от запаха душистого, не нахвалятся яством лесным. И мою голову вскружило, и мне захотелось отведать красных капелек.
Кружаю по травам, туесок берестяной подставляю, а капельки в него кап-кап. Скоро через край посыплются, а их и не убыло в лесу. И мне хватит, и муравьишкам вдосталь, и мышке-норушке, и тетерушке с ребятишками, и каждому, кто сюда повернет.
Посмотрит сыздали — редкая травка выстилается, а склонится к земле — земляничному красноросу обрадуется. И не забудет, вспомнит в мороз-трескун, снегосев-куржак. И мне выспится ватажка муравьиная да почуется запашок яства лесного.
Старица
Межзорье июньское — с пташий поскок. Еще не схлынула малиновость заката, а восток уже подрумянивается, небо там как бы накаляется изнутри. На юге в одночасье зажигаются две крупные звезды, и над ними в немыслимой густосини всплывает сверкающий парусок месяца.
Непотухаема светлынь летней ночи — хоть до утреннего светлозара сиди у Старицы и рыбачь. Но время кашеварить и с жалостью оставляем удочки на самолов. Идем в кустарниковую сумеречь за сушняком, продираемся сквозь заросли, сквозь сочность зелени. То напахнет, как ужалит крапивой, то повеет хмелем вперемежку со смородиной, то ощутишь вблизи приятную черемуховую горчинку. По ним, запашкам, и узнаешь, где что растет.
…Вприпляску пламенеет наше огнище. Постреливает угольками, бередит аппетит картавым побулькиванием ухи. Ее поджидаем да округу слушаем. Бок о бок с нами сумерничают речные сверчки — птахи скрытные, на глазах вертеться не любители. Заведут они без передышки свое «зер-зер-зер-зер» — в ушах звенит. Куда до них взаправдешным сверчкам заодно с кузнечиками…
В ивняковой непролази соловей-невидимка отчетливо начинает: «Фит-чур, фит-чур…» А через два молодецких коленца презрительно замечает: «Юу-лит, юу-лит». И, как на исповеди, покаянно признается: «Пью, пью, пью, пью…» Сам же себя яростной скороговоркой пытает: «Чо, чо, чо, чо, чо, чо?»
Из-за курьи отзывается второй, а там где-то третий, четвертый. И уж на то соловьям — вольному воля. Они то с захватывающим взлетом, то с придыхом, полушепотом со всех сторон рассыпают самоцветные переборы. Сдается порой, будто не листики трепыхаются, а вместе с соловушками свистит и щелкает тысячами узеньких язычков таловая гущь.
За ухой незаметно развиднелось, остро запахло илом и сырым туманом. Свежинка утренняя погасила притаившуюся дремотину, позвала к насиженным местам. Идем и послуху не верим: на какой-то самый короткий миг тишина затаилась у Старицы. Второпях тронешь отпотевшую ветку, и она охолодит лицо росяной влагой. И река, и кусты ждут чей-то оклик, чью-то побудку.
Вон заиграло далекое желтистое облачко, и словно роса зазвенела — снова посыпались самоцветы соловьиные. А на вершинку ивы взлетела доверчивая камышовая овсянка. На черной головке простодушной пичуги взъерошились хохолком непричесанные перышки. Но не с басы-красы, а с песенки начался день у нее. «Пти-пти-пти-пи, пти-пти-пти-прю» — выводит она свой собственный односложный мотив.
С правобережья откликнулась ярко-красная чечевица. Выпорхнула на роззелень ольхи и хвастливо посвистывает: «Что-то вижу!» — «Что ты видишь?» — озадаченно спрашивает ее вторая, растерянно озираясь по сторонам. И заранее знаю: целый день красно-розовые петушки будут подзадоривать друг друга, не найдут ответа и подерутся меж собой же. А их подружки, шмыгая кустами, станут недоуменно повторять: «Чи-во? Чи-во?»
Ожила взбуженная река. Под обрезом обрыва чмокают теплую гладь окуни, в курье нет-нет да и сверкнет овальным зеркальцем подлещик, у куста ударит в сердцах по воде щука. А рыбья мелочь шаловливо подпрыгивает новыми монетчиками.
Разная разность топит поплавок: то ерш по-стариковски топорщится на крючке, то резвый елец ухватится, или бронзовый окунь возьмет на таран — дескать, нас мало, да мы в тельняшках. Или наплывет из курьи плотва и зачнет привередливо дразниться-«торговаться». Боится красноглазая, как бы не продешевить своим разменным серебром…
А когда притомит жара, когда станет из черемухи горлица убаюкивать нежным курканьем, отправимся на переброд — мелкое место-ракушник. Там, после купанья, где-нибудь в тени, сморит нас богатырский сон. И, смыкая ресницы, будем счастливо размышлять: «Нет роднее и дороже русской земли. Вся-то она мягкая и добрая, как мать ласковая».
Перевозчики
Август начал заметно выстуживать речную воду крупнозвездными ночами. Вон и сегодня на рассвете опять плотно затуманило паром исетские луга и саму Исеть, а остывший с вечера выпал на отавы тяжелой росой и «придавил» расплодившихся за мокрое лето комаров. К утру столько поднялось из реки пара, что не видать обессиленное солнце, не понять, где земля и где небо. Лишь вблизи и можно разглядеть поплавки, и даже посветлевшее дно у самого берега.
Из-за тумана не охотятся чайки и не кружат над лугом с противно-скрипучим криком взматеревшие цапли, одни кулики и носятся вдоль берегов Исети. Если мелочь, кулички-воробьи, молчком обшаривают отмели, то перевозчики на лету окликают друг дружку: «Перевез? Перевез?» И когда кто-то из них утвердительно успокоит, что перевез, всей стайкой долго бубенчат над рекой.
Прислушиваюсь к гомону перевозчиков да знай дергаю рыбу — окуней, чебаков и ершей. Место мое на косе острова, где река развела течение на два рукава, удачливое, обсиженное многими рыбаками. И чтобы занять его первым, я продрог длинную ночь у стожка волглого сена, спалил на костре воз сухого тальника, а стрельнувшим угольком просквозило рукав брезентовой куртки. Не совестно, заработал право на свое место, не как рыбак на «Жигулях», что только-только подкатил к Исети. Он-то вдоволь нанежился в постели, а уж потом — опять же в тепле и уюте! — на легковушке соизволил помчаться на рыбалку. И не скрыл своей неприязни ко мне, когда увидел, что острие косы занято.