Открытая книга - Вениамин Каверин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работники Ростовского института засухи определили размеры опасности, как оказалось, в высшей степени грозной: на шестой-седьмой день зерно неизбежно должно было погибнуть от суховея. Это значило, что убирать хлеб нужно было в полтора раза быстрее. Это значило, что нужно было в полтора раза быстрее ремонтировать машины, подвозить горючее, отправлять зерно на элеватор и делать еще тысячу разнообразнейших дел, из которых состояла жизнь комбайнеров, механиков, трактористов…
В полтора раза… А пыль оставалась пылью, а маленькое красное солнце палило с той же беспощадной силой, а суп по-прежнему был пополам с песком, а суховей по-прежнему нагонял сорок градусов в тени, и дышать по-прежнему было нечем.
– Ну что, Татьяна? Похоже на конец света? – невесело спросил меня Репнин. Мы встретились в столовой.
– Не знаю. Мне еще не случалось присутствовать при конце света.
Репнин заказал чаю – четыре стакана для себя, два для меня – и, вынув блокнот, положил на каждый стакан по листочку – от пыли.
– Нет, похоже, – сурово возразил он. – И я уже вижу грешников, которые будут гореть в аду. Будут – или я…
Он побледнел и стукнул кулаком по столу.
Все не ладилось в этот несчастный день. У меня были вызовы на два участка, я просила Катюшу разбудить меня, как только начнет светать, а она ошиблась или пожалела и разбудила, когда солнце уже стояло высоко. Голова побаливала еще с вечера, я надеялась, что в дороге пройдет – так бывало, – но не прошла. До самой Сухой Балки я старалась справиться с раздражением, ежеминутно закипавшим в душе от жары, которая уже началась, от любой мелочи, на которую еще вчера я не обратила бы никакого внимания.
Некого было даже спросить, где лежит трактористка Клава Борисова, повредившая руку, как мне накануне сообщили с участка. Пусто было вокруг, только знакомый дед-сторож спал в тени, под вагончиком, разморенный жарой. Я привязала лошадь, зашла на кухню. Маленькая толстая кухарка мыла и с грохотом швыряла на плиту жестяные тарелки. Я спросила у нее, где лежит больная, она фыркнула: «Лежит?! По всему табору носится!», – но потом все-таки провела к Борисовой.
Девушка лет восемнадцати, курносая, румяная, одна-одинешенька в большой палатке, крепко спала, положив на грудь неумело забинтованную руку. Из другой руки, свесившейся с постели, выпала и лежала на земляном полу какая-то книга. Я вошла в палатку не через «дверь», а подняла полотнище, и все простое хозяйство этой девушки открылось передо мной с неожиданной стороны. Зеркальце висело на спинке кровати, и рядом с ним я увидела фотографию сердитого паренька в юнгштурмовке, которая в те годы была чем-то вроде комсомольской формы. На самодельном сундучке, стоявшем под постелью, лежал выцветший бумажный бювар, а рядом были аккуратно сложены книги. Что же это были за книги? Я присела на корточки: "Руководство к трактору «Интернационал», «Анна Каренина», «Чапаев». На полу лежал словарь иностранных слов. В эту минуту девушка пошевелилась, вздохнула и открыла глаза.
– Здравствуйте, доктор.
– Вы меня знаете?
– Лично – нет, доктор. Но я слышала ваш доклад на комсомольском собрании.
Разбинтовывая раненую руку, я с удовлетворением думала о том, что не напрасно перед уборкой каждому пятому рабочему был выдан индивидуальный пакет.
– Ну что, плохо мое дело, доктор?
– Почему?
– Пропала рука?
– Вот еще! Но как это случилось?
– А как случилось? Приехала экскурсия, мы с Костей – это наш штурвальный – стали комбайн показывать, а кто-то возьми да и запусти мотор…
– Кто же это сделал?
– Не знаю… Да вы разве не видите, что делается, доктор? – снова с жаром заговорила она. – На той неделе мы четыре часа простояли. Только приступили – вдруг: «Стой!» А трактор, вы знаете, доктор, как гремит. Я думала, что ослышалась, а Костя снова: «Стой!» Соскочила я, и что же? Зубья в барабане выбиты, а на решетах, в мякине, кусок водопроводной трубы. Вот тебе и «кто», – со злобой сказала она. – Эх, да что говорить, доктор! Вот я работала чабаном на хуторе Натаровском – теперь его нет, – так вы знаете, как мне было трудно уехать? Меня родные проклятьями проводили! Зачем, да куда, да разве это дело для девки? Они хотели, чтобы я всю жизнь с кирлыгой возле овец сидела. Я от родного отца-матери отказалась, – заплакав, сказала девушка. – Разве это легко, доктор?
Я слушала и молчала. О том, что волновало эту девушку, говорил в последнее время весь зерносовхоз. Колонна тракторов была отправлена в поле без палаток, без походной кухни, без воровок в леек. Газета ежедневно писала о загадочных авариях комбайнов. От неизвестной причины загорелся сухой навоз, перемешанный с соломой и находившийся подле лесного склада. Степной пожар начался рядом с эстакадами, на которых лежало зерно, и ветер погнал огонь прямо на эстакады.
С тяжелым чувством простилась я с Клавой, пообещав к вечеру прислать за ней машину.
Лошадь едва плелась, степь была желто-серая, обожженная, пустая, только кузнечики прыгали крест-накрест да тяжело взлетали и падали в траву пугливые, осторожные дрофы.
Вода показалась вдали, не то река, не то озеро, с металлическим отсветом, сверкающим в пустынной степи. За нею, на плоском берегу, показались хаты, отчетливые, с дымками из труб, с откинутыми ставнями. Это был мираж, и чем ближе я подъезжала к призрачному селу на берегу реки, тем все дальше оно уходило от меня… Все дальше, пока не слилось с ровным, переливающимся, волнообразным движением воздуха, струившегося над раскаленной землей.
Солнце стояло уже высоко, когда я добралась до Цыганского участка, и первый, кто встретился мне на этом памятном «холерном» участке, был Бородулин.
Я крикнула:
– Здорово, Иван Лукич!
Он промычал что-то, хотел пройти, но узнал меня и остановился.
– Здравствуйте, доктор.
Всегда мы встречались радостно, он вытирал черную, замасленную руку о комбинезон и протягивал ее широким движением, как здороваются с детьми. Он искренне гордился тем, что светящимися оказались именно «его» вибрионы, и от души хохотал, когда я неизменно обещала украсить ими вагончик, в котором он жил на Цыганском участке. О его племяннице я каждый раз узнавала новости. «Мастер простоя» Бесштанько лишь в редчайших случаях не упоминался в наших разговорах.
Но сегодня механик был не похож на себя: щеки его ввалились, воспаленные глаза смотрели исподлобья.
– Какие новости, Иван Лукич?
Он мрачно пожал плечами.
– А вот пойдемте со мной и узнаете новости.
– Как Шурхин?
Шурхин был одним из лучших бригадиров совхоза. Вчера утром он тяжело заболел.
– А вот пойдемте, – повторил Бородулин. – Я вам и его покажу.
Это было летучее совещание руководителей участка, и мой больной сидел среди здоровых с таким видом, как будто забыл и думать о том, что накануне в тяжелом обмороке был привезен с поля. Совещание происходило на «палубе» – так почему-то назывался на Цыганском участке вагончик для жилья – и было посвящено вопросу о смазочном масле. Вместо автола прислали другое, негодное масло, с которым невозможно было работать.
Окна и двери вагончика были закрыты от пыли. Карбидный фонарь неровно освещал задумавшиеся, усталые лица.
– Придумай что-нибудь, – несмело сказал механику Шурхин.
Это был немолодой горбоносый человек с большим родимым пятном на щеке.
– Да что же придумаешь? – проворчал Бородулин.
Они замолчали. Я тихонько подсела к Шурхину, взяла его за руку, послушала пульс. Рука была горячая, пульс неровный, сто десять.
– Вы больны, товарищ Шурхин. Вам следует лечь.
Он рассеянно посмотрел на меня и отнял руку.
– Иван Лукич, нужно найти выход… – сказал он.
ДАНИЛА СТЕПАНЫЧ
Я побывала еще на двух участках, и везде, не зная ни сна, ни отдыха, работали люди – в жаре, в духоте, в красноватой пыли, покрывавшей лица так плотно, что стоило поднять глаза, и как будто дымок слетал с покрасневших век. Окутанные пылью «корабли» ходили в полях, штурвальные стояли на высоких мостиках, как капитаны, и бесконечное – так оно называется – полотно убегало, стуча, и возвращалось, подхватывая срезанную пшеницу. Это были комбайны. Проложенные бригадой Репнина, неустоявшиеся «молодые» дороги дрожали под тяжестью груженных зерном машин.
Кипение дела чувствовалось везде и во всем.
На Безымянном был переполох, когда я приехала, потому что внезапно снялись с работы и ушли снопоносы. Какой-то человек – свидетели рисовали его по-разному: одни – маленьким, кривоногим, в малахае, другие – высоким, в дырявой соломенной шляпе – явился в артель и сказал, что на станции Графской у единоличников можно подрядиться поденно и что против сдельщины это выгоднее едва ли не вдвое. И артель пообедала, потребовала расчета и ушла. За ней ушла вторая и третья.
…Я догнала этих людей километрах в семи от Коша, слезла с лошади, поздоровалась и сказала, что мне нужно поговорить с ними по делу. Раздались голоса: