Опоздавшая молодежь - Кэндзабуро Оэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего ты мелешь?
— Ладно. Но я, правда, написал много стихотворений, правда. После того как ушла жена, я много стихов написал, — сказал Кан Мён Чхи. — Все о сбежавшей жене. Благодаря стихам я и понял наконец, почему она ушла. И теперь горе никогда не обернется для меня радостью.
Мы подошли к зданию отеля. Мы договорились с Икуко Савада, что я сниму номер здесь. Хотя я понимал, чтобы заплатить за него, мне придется вытряхнуть все деньги, лежавшие в кармане пиджака. Эти деньги были последним, что меня связывало с домом Савада. Теперь у меня уже не будет другого выхода, придется искать работу. Я попросил Кан Мён Чхи подождать меня на автомобильной стоянке у отеля, а сам пошел снять номер. Похоже, это последняя в моей жизни комната, которую я снимаю в отеле. Во всяком случае, в ближайшие годы…
— Господин Савада выдвинут кандидатом на выборах губернатора. Поздравляю вас, — сказал, сияя, помощник администратора.
— Не с чем пока поздравлять.
— Ну что вы, я решил вас заранее поздравить, — сказал помощник администратора, ничуть не смутившись. У него было безоблачное выражение лица. — Поздравляю вас.
Я вышел из отеля и бегом вернулся на автомобильную стоянку, где меня ждал, понурившись, Кан Мён Чхи. В руках он мял кусочек кожи и скручивал его в крохотную змейку.
— Теперь на море? — сказал я, тряхнув его за плечо, совсем вялое и бессильное.
— Ты хочешь спросить, почему она ушла? — задумчиво сказал он.
— Ну, хочу, — сказал я.
— Знаешь, я совсем потерял уверенность в себе, — сказал Кан.
— Расскажи. Я тоже хочу рассказать о себе. У меня такое чувство, что это я потерял уверенность в себе.
— Я хотел уехать в Северную Корею, я тебе говорил, — начал Кан, и на лице его появилось растерянное выражение, как у ребенка, готового расплакаться оттого, что у него чешется между лопаток, а он не может достать рукой. — А жена опасалась, что я оставлю ее в Японии, а сам уеду. Она снова стала писать корейскому правительству о моих преступлениях там. Ее больше всего раздражало, прямо бесило, что меня звали ехать в Северную Корею, мне отовсюду шли брошюры, призывающие не делать этого, и проспекты с подробным изложением процедуры регистрации. Меня стала одолевать тревога, что я действительно сделаю что-нибудь ужасное с женой, а сам уеду. И каждый раз, когда я слышал «Северная Корея», в висках стучала эта беспокойная мысль. Наконец я решил раз и навсегда отказаться от поездки и даже начал хлопотать о японском гражданстве, понимаешь, о том, чтобы фактически перестать быть корейцем! Я сказал об этом жене, и она плакала и смеялась от радости, но, когда через три дня после этого я случайно забежал вечером домой — мне пришлось заехать за инструментом, — жены не было. Вот и все.
Мы подошли почти к самому морю, и вдруг Кан стал кричать, точно обращаясь к обитателям глубин:
— О-о, какое несчастье! Я впервые узнал, что сам могу плакать навзрыд и причитать, как старая кореянка. Какое это несчастье!
— Ты искал ее? Она ведь была не в себе, может, забрела куда-нибудь и теперь просто не знает, как вернуться?
— Искал. И сейчас ищу. Может, она и вправду рехнулась. Но если она ненормальная, значит, все чистые люди на этом свете ненормальные. Понимаешь, она любила меня, она была чистая.
Кан Мён Чхи вынул из глубокого кармана голубой рубахи сложенные вчетверо почтовые открытки и протянул их мне. Они были густо и неровно исписаны фиолетовыми чернилами, будто по открытке расползлись причудливые насекомые. Я стал читать.
«Я решила от тебя уйти (это даже не то слово — „решила“, просто меня вынуждают к этому чувства) в ту ночь, когда ты сказал, что хочешь уехать на родину. Мне было с тобой плохо, мне было с тобой плохо всегда. Об этом сейчас не время рассказывать, но ничего не поделаешь, все равно я бессильна вселить в тебя ад, в котором пребывала все это время. Все же я постараюсь объяснить. Я не люблю корейцев, и, когда ты сказал мне, что хочешь уехать в Корею, я противилась и тому, чтобы ты это делал сам, и тому, чтобы взял меня с собой. Но потом ты сказал, что хочешь переменить гражданство. Я возмутилась не этому, а тому, что ты хочешь стать другим человеком, чем был прежде. Ты все говорил, что люди отличаются желанием не быть самими собой (сейчас ты не повторяешь этих слов), что люди утратили честь. Человек без чести? Это же полное ничтожество. Мне кажется, нет ни плохих, ни хороших людей. Просто люди или могут быть самими собой, или нет. Ты перестал быть самим собой. И я решила уйти.
Я пишу на почте, на открытках, так как другой бумаги нет. Я обозначила их А, В, С — в таком порядке и читай.
Я не считаю себя Норой. Но я решилась. Целую».
В глазах Кана появились слезы, они отражали море и были синими. Он был похож на марсианина, как их изображают на пестрых обложках американских фантастических романов. Я тоже чуть было не расплакался, и это были бы слезы о себе, каким я был прежде. «Я не тот человек, каким я был прежде. Именно я потерял честь и превратился в ничтожество. Но я не могу сбежать от самого себя. Единственно, на что я был способен — покончить с собой, бросившись в море. Я возгордился, бросив свое „нет“ Тоёхико Савада, но ведь я сделал это только потому, что чуть-чуть приблизился к себе, каким я был прежде. Я был сломлен и подавлен. Не оттого ли, что мне стало абсолютно ясно: где-то очень далеко, в бездонной яме, я потерял себя? Сказав „нет“ Тоёхико Савада, я вырвал из себя ложь, но сколько еще этой лжи осталось во мне — не сосчитать. Да, я действительно не тот, каким был прежде».
— Слушай, ты должен разыскать ее. Иначе ты просто пропадешь, — сказал я. Фактически я это говорил себе: «Ты должен найти себя, прежнего, иначе ты пропадешь. И ты должен стать добрее».
— Но до этого я должен вернуть свою честь. Но до этого я должен найти себя, каким я был прежде. А пока мне нечего регистрироваться для поездки в Северную Корею. Если я уеду туда, она покончит с собой. Какое это несчастье, — сказал Кан, всхлипывая. — Но это правда, что я потерял себя прежнего, я должен найти себя.
— То же я мог бы сказать о себе.
Кан Мён Чхи посмотрел на меня полными слез глазами. Море его глаз отражало бедного изможденного утопленника.
— Да, действительно. Куда девалось твое чувство собственного достоинства? У тебя выбили почву из-под ног. И ты похудел, ужасно похудел. Я видел тебя в той передаче, ты был таким упитанным.
— Чтобы человеку, совершившему преступление, стать прежним, нужно искупить свою вину. Таким искуплением может быть покаяние, правда? — сказал я, испытывая облегчение от своих слов.
— Преступник в душе является самим собой, именно совершая преступление, и даже когда его казнят, он все равно умирает как преступник. Здесь не может быть середины. Я очень хорошо знаю, что такое преступление, — сказал Кан тоже с облегчением.
— Но все же?
— Но все же? — удивленно повторил Кан.
Я опомнился. И сразу испугался своего порыва, чуть было не признался Кану, что я убийца.
— Поплыли? Мы становимся сентиментальными.
— Да, поплыли, — сказал Кан, освобождаясь от приступа чувствительности. — Можно без плавок?
— Интересно, она здесь или в Токио? Или в Осаке? Или, может быть, уехала куда-нибудь далеко?
— Сейчас лето, легко устроиться работать на любой пляж. Я все-таки надеюсь, что дурным делом она не занялась.
Мы все плыли и плыли вдаль, как люди, не собирающиеся возвращаться на берег. Солнце стояло у нас над головами. Был полдень. Но мы вернулись. На берегу толпилась группа туристов в купальниках. Сначала мы смутились, а потом прикрыли ладонями низ живота и пошли к своим вещам. Купальный сезон еще не начинался. На всем пляже были только мы и они. Натянув брюки, мы повернулись, чтобы посмотреть на иностранок. Даже здесь, в купальных костюмах, сидя на песке, они сохраняли вид хозяев жизни. И купальные костюмы сидели на них как элегантные вечерние наряды. В данную минуту они нуждались в солнечных лучах и они брали солнечные лучи. Одна женщина средних лет, рыжеволосая, в узеньком бикини, лежала, раскинув руки и ноги, и, когда мы уходили, чуть ли не переступая через нее, она не обратила на нас никакого внимания. И нас охватило чувство бессилия, чувство, что происходит что-то непристойное. Мы лишились чести. До тех пор пока мы с Каном будем оставаться здесь, подумал я, это чувство не покинет нас.
Кан больше не работал в оркестре.
— В тот миг, когда я понял, что перестал быть самим собой, мне стало стыдно самоутверждаться. А игра — это утверждение себя. Для человека, утратившего способность сопротивляться, играть — противное, низкое занятие, — сказал он.
Почти каждый день по утрам мы с Каном плавали в море. Меня охватывало удивительное чувство неустойчивости, когда мы стояли на берегу и волны, омывая наши ноги, уносили из-под них песок. Это чувство оставалось еще долго, даже когда мы шли по твердой мостовой. Мы загорели сильнее, чем все остальные жители этого портового города, просто почернели, и вид у нас был жалкий. Вечером, проводив Кан Мён Чхи на работу — он устроился в каком-то кафе, — я ставил около себя кока-колу и виски и садился у телевизора. Иногда мы смотрели телевизор вместе и гнусно напивались.