Земля воды - Грэм Свифт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Т-ты любил?»
«Да, Дик. И я тоже».
Но это всего лишь первый, самый легкий вопрос.
«Ч-ч-че?.. Ч-чей?»
Как я должен ему ответить? У которой из версий удар окажется послабже? Что может один ошеломленный, потерявшийся в чувстве вины брат сказать другому?
«Это был твой ребенок, Дик».
Внезапный моментальный спазм, короткая борьба между гордостью и горем у него на лице.
Он смотрит на зажатый в руке ключ. Он не смотрит на меня. Он смотрит на ключ так пристально, словно это ключ ко всем таинствам жизни.
«На».
Я беру.
«Мы сейчас идем наверх и отопрем. Ди-Дик хочет знать».
46
О ДЕДУШКИНОМ СУНДУКЕ
Какой же она делается странной. Как она становится – больше жизни. Денди восемнадцатого века, в париках и парче. Бакенбардообильные викторианцы со своими затянутыми в китовый ус дамами. (Взбесившиеся твари – гляньте на улицу – во фригийских колпаках и с человеческими головами, воздетыми на пики…) Какой же необыкновенной, невозможной делается плоская, унылая материя нашего повседневного существования. Она заслуживает самого пристального внимания. Какой она становится… Как она делается… Дети мои, мир еще более безумен, чем вы осмеливались предположить.
Когда-то я забавлялся, когда-то я по-любительски рьяно играл с историей. Школярский пыл. Невиннейшие из материй, материал для учебника. Но никогда всерьез – мои штудии по-настоящему так и не начались, – пока однажды в августе, после обеда, сам будучи пленником неизбежного стечения исторических обстоятельств, я не открыл для себя прошлое, замкнутое на ключ в черном деревянном сундуке…
В нем лежат одиннадцать бутылок, обернутых и переложенных старой мешковиной, и десять из них закупорены и полны пивом, а одна пустая, та самая, что, потерявши по дороге пробку, тайно пропутешествовала до самого Хоквеллского моста, где ее использовали сперва чтоб напоить, потом чтоб оглушить; затем она спустилась вниз по течению реки, ее выловили и осмотрели; спрятали сначала в одной спальне, потом поставили в другой, так, чтоб на самом виду; потом, крадучись, нарочито и неловко снесли обратно в чердачное это гнездовище, той же самою рукой, что первая взяла ее отсюда. Иллюстрируя тем самым прописную истину, что всякий грех непременно возвращается на круги своя – и присвоив собственной бутылочной персоне в расследовании обстоятельств убийства Фредди Парра (но ведь Фредди Парр – разве мы не в курсе? – погиб в результате несчастного случая) титул Вещественного Доказательства Номер Один.
В нем лежат четыре толстые, весьма потрепанные тетради в голубых, под мрамор, картонных переплетах, очевидно сшитых когда-то воедино холщовой тесьмой, которую кто-то развязал и расплел. В нем лежит конверт (содержимое, судя по тому, какой он мятый, однажды – или не однажды – уже вынимали, а потом положили на место), и на нем тем же плотным наклонным почерком, которым вроде бы исписаны тетради, значится: «Первенцу миссис Хенри Крик»…
Дик тяжело, как жвачное животное, дышит у меня над ухом. Я благоразумно игнорирую пустую бутылку (ага, это мы уже видели и все про нее знаем; всего-то навсего орудие убийства; по ее милости мы тут, собственно, и раскорячились над этим дурацким сундуком, только и всего). Я вынимаю закупоренную, покрытую пылью бутылку. Дик дышит чаще. На какую-то долю секунды мне приходит в голову, что ему приходит в голову: сейчас я воздену ее в поднебесье и, в акте поэтического, хоть и жестокого возмездия опущу ему на череп. (Значит, правда – он меня боится сильней…)
Но его возбуждение объясняется совсем иначе.
«Н-не открывай. Н-не пей…»
(Знаем, знаем, и это знаем тоже: была такая зимняя сцена на фоне примороженной по берегам реки – шесть лет назад. Ага, Дик, – так ты помнишь? Там ужас что такое, там огненное зелье внутри.)
Я кладу бутылку на место. Беру конверт. Тетради будут потом (полуночные чтения… начало великого расследования… история на сон грядущий, всем историям история…).
Вопросительный, исполненный едва ли не почтения взгляд: «Это тебе, Дик. Адресовано тебе. Мне что?..
Ресницы оттарабанивают добро: все в порядке, давай. Я, видишь ли, не умею… Так и не научился…
Я вынимаю письмо. Три мелко исписанные страницы. Я читаю. Дик дышит. Я читаю про себя. Там есть слова, целые фразы, которые Дик не в состоянии будет… Я читаю, Дик глядит. Перешептываются чердачные балки. Даже в это тихое и безветренное августовское утро что-то тревожит их старые скрипучие кости. Мне требуется минут десять на то, чтобы прочесть (и много, много больше, чтобы переварить) письмо. Слышны даже самые легкие звуки – слышны, со стороны фермы Полт-Фен, едва ли не отголоски зычных тирад фермера Меткафа в ответ на жалкие мольбы Хенри Крика. И первое, что я говорю, закончив читать письмо: «Это тебе от дедушки, Дик».
Хотя не все так просто.
А второе, что я говорю, – оно выплескивается как-то само собой, прежде чем я решаюсь сказать: «Дик, прости меня. Я тебя обманул. Это был не твой ребенок. Это был мой ребенок».
Он смотрит на меня. Поскольку это взгляд Дика, сказать, что за ним стоит, невозможно. Но в уголках его глаз начинает набухать мучнистая роса. Хотя на слезы это не похоже. Похоже на некую странную, неизвестную в природе субстанцию, не имеющую никакого касательства к Дику. И когда она переливается на скулу, он едва ли не вздрагивает от удивления.
«Слушай, Дик, слушай меня очень внимательно. Это был мой ребенок. Мой и Мэри». Еще немного странной жидкости вытекает из Диковых глаз. «Но теперь он уже ничей ребенок, ведь так? Ничей». Чердачные шепотки. Скрипуны дают добро. «Послушай – очень хорошо, что это был не твой ребенок. Да, очень хорошо. Потому что здесь сказано – твой, то есть наш, дедушка тут говорит – он говорит, что тебе нельзя иметь детей. Потому что – они тебе без надобности. Дик, ты знаешь, откуда берутся дети?» «Лу-лу-лу…»
Слезы добежали до уголков его рта. «Ты знаешь, что у каждого ребенка должны быть мама и папа. Никто не рождается на свет без мамы и папы. У нас с тобой есть – то есть были – мама и папа. И у них когда-то тоже были свои мамы и папы. Но – иногда не все так просто. Иногда человек хочет быть мамой или папой и выбирает себе другого человека, чтобы тот был с ним вместе мамой или папой, а этот человек уже его собственная мама или папа. Или его собственный папа выбирает его, или мама. Так не должно быть, Дик. Так – неправильно. Понимаешь?»
Он не понимает. Я говорю чушь. «Это вот как если бы ты, Дик, захотел родить ребенка – с твоей собственной мамой».
Его ресницы принимаются мельтешить, как крылья бражника. «Лу…»
«Так не должно быть. Это – неестественно. Но если так все-таки случается и ребенок появляется на свет, тогда этот ребенок может оказаться – необычным. И если у этого ребенка будут свои дети, когда он вырастет, чтобы стать мамой или папой, они тоже могут быть – необычными. Дик, ты такой ребенок – то есть ты был таким ребенком. Твой дедушка – мой дедушка, – он был тебе еще и отцом».
Он глядит.
«Мой папа тебе не папа».
Его грудная клетка начинает судорожно, на всхрипе вздыматься.
«Хотя твоя мама была и моей мамой тоже».
Хрип становится резче.
«У тебя и у мамы был один и тот же папа».
Еще резче.
«До того, как мама и мой папа…»
Все, варианты кончились. А у Дика, судя по всему, кончился воздух. В тусклом полумраке чердака он пытается вдохнуть, как будто вдруг оказался в чужеродной среде.
Значит, до него доходит? Или, по крайней мере, до него доходит то, что он уже и без того наполовину понял. Что он – ошибка. Чего и быть не должно. Что-то где-то разладилось, и в результате появился он.
И вдруг он взрывается изнутри, как будто это все его вина, как если бы он, будучи следствием, в ответе за причину:
«П-п-прости меня, Том. П-п-прости».
«Послушай. Успокойся, Дик. Погоди. Твой де… твой папа – он вот что хотел тебе сказать. Тебе нельзя иметь детей. Потому что – ну, я тебе уже объяснил. Но тут ничего страшного нет, что нельзя детей. Ты же – ты не обычный человек, Дик. Ты совершенно особенный. Не важно, что тебе нельзя иметь детей. Потому что ты станешь…»
Разве можно такое сказать по-другому? Разве можно передать, объяснить, растолковать (твой отец, он был не только твой дед, он был, наверное, полный псих… ):
«Потому, Дик, что ты станешь… ты станешь… Спасителем Мира».
Он ничего не говорит. Он не произносит ни слова на протяжении всего воскресного обеда (никто и не думает о еде, ни у кого нет аппетита). Когда отец – когда человек, которого он привык называть отцом, – возвращается, он избегает смотреть ему в глаза и держится сторонкой; а потом вдруг уходит в пристройку, к преданному мотоциклу.
Но отец (то есть человек, которого…) вряд ли обращает на это внимание. Он занят: лицо до сих пор горит от словесных пощечин, полученных от владельца Полт-Фена.