Петербург - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Экая скряга…»
Он увидел, что вазы с дюшесами (он таки дюшесы любил) – вазы с дюшесами не было.
– «Вы что? Вот вам пепельница…»
– «Знаю: я – за дюшесом…»
Зоя Захаровна не предложила дюшесов.
Двери в ту дальнюю комнату были не вовсе притворены: в полуоткрытую дверь с ненасытимою жадностью он смотрел; там виднелися два сидящие очертания. Французик растараторился; и казалось, что дзенькает; а особа глухо бубукала, перебивала французика; нетерпеливо хваталась она в разговоре за письменные принадлежности – то за ту, то за эту; и чесала затылок угловатым жестом руки; видимо, сообщеньем француза особа была взволнована не на шутку; жест просто самообороны какой-то подметил Александр Иванович.
«Бу-бу-бу…»
Так раздавалось оттуда.
А сенбернар Том на клетчатое колено особе положил свою слюнявую морду; и особа рассеянно гладила его шерсть. Тут наблюдения Александра Ивановича перебили: перебила Зоя Захаровна.
– «Отчего это вы перестали бывать у нас?»
Он рассеянно посмотрел на ее оскаленный рот: посмотрел и заметил:
– «Да так себе: сами же вы сказали – отшельник я…»
Золото пломбы проблистало в ответ:
– «Не отвертывайтесь».
– «Да нисколько…»
– «Просто вы обижены на него…»
– «Вот еще…» – попытался было возразить Александр Иванович и оборвал свои оправдания: вышло – неубедительно.
– «Просто вы обижены на него. Все на него обижаются. И тут вмешался Липпанченко … Этот Липпанченко!.. Портит ему репутацию… Да поймите ж: Липпанченко – необходимая, взятая роль… Без Липпанченко давно бы он был уж схвачен… Липпанченкой он покрывает всех нас… Но все верят в Липпанченко …»
Некоторые существа имеют печальное свойство: дурной запах во рту… Александр Иванович отодвинулся.
– «Все на него обижаются… А скажите», – Зоя Захаровна ухватилась за пульверизатор, – «где сыщете вы такого работника?.. А? Где сыщете?.. Кто согласится, скажите, как он, отказавшись от всех естественных сантиментов, быть Липпанченкой – до конца…»
Александр Иваныч подумал, что особа была что-то уж слишком Липпанченкой: но возражать не хотел.
– «Уверяю вас…»
Но она перебила:
– «Как же вам не стыдно так его оставлять, так таиться, скрываться; ведь Колечка мучается; рвать все прошлые, интимные связи…»
Александр Иванович с изумлением вспомнил, что особа-то – Колечка: сколько месяцев этого он, признаться, не вспомнил?
– «Ну, если там он и выпьет, нагрубиянит; и – ну, там – увлечения… Так ведь: лучшие же спивались, развратничали… И по личной охоте. Колечка же делает это для отвода лишь глаз – как Липпанченко: для безопасности, гласности, пред полицией, для общего дела он так губит себя».
Александр Иваныч усмехнулся невольно, но поймал на себе недоверчивый, озлобленный взгляд:
– «Что…»
И поспешил:
– «Нет… ничего я…»
– «Тут ведь самая страшная жертва… Не поверите ли, ведь ему грозит многое; от насильственных частых попоек, от обязательных в его положении кутежей преждевременно Николай погубит себя…»
Александр Иванович знал, что Зоя Захаровна подозревает его в том, что он слишком часто бывает с Липпанченко в ресторанчиках, приучая Липпанченко… к многому…
– «Это может ведь кончиться плохо…»
Ну и жизнь: здесь – может кончиться плохо; он, Александр Иванович, медленно сходит с ума. Николая Аполлоновича придавили тяжелые обстоятельства; что-то такое неладное завелось у них в душах; тут ни – полиция, ни – произвол, ни – опасность, а какая-то душевная гнилость; можно ли, не очистившись, приступать к великому народному делу? Вспомнилось: «Со страхом Божиим и верою приступите». А они приступали без всякого страха. И – с верой ли? И так приступая, преступали какой-то душевный закон: становились преступниками, не в том смысле конечно… а – иначе. Все же они преступали.
– «Вспомните Гельсингфорс и катанье на лодках…», – в голосе Зои Захаровны тут послышалась неподдельная грусть. – «И потом: эти сплетни…»
– «А какие?»
Он заинтересовался, он вздрогнул.
– «О Колечке сплетни!.. Вы думаете, не подозревает он, не терзается, не кричит по ночам» (Александр Иваныч запомнил, что – кричит по ночам) – «как они о нем говорят после столького. И – нет благодарности, нет сознания, что человек пожертвовал всем… Он все знает: молчит, убивается… Оттого-то он мрачен… Он душою кривить не умеет. Выглядит он всегда неприятно», – в голосе Зои Захаровны послышался чуть не плач, – «выглядит неприятно… с этой… несчастной наружностью. Верите: он – ребенок, ребенок…»
– «Ребенок?»
– «А вам удивительно?»
– «Нет», – замялся он, – «только, знаете, как-то странно мне это слышать, все-таки представление о Николае Степановиче не вяжется как-то…»
– «Настоящий ребенок! Посмотрите: куколка – Ванька-Встанька», – рукою она показала на куколку, просверкавши браслетом… – «Вы вот уйдете: наговорите ему неприятностей, а он – он!..
– «?»
– «Он посадит к себе на колени кухаркину дочку и играет с ней в куклы… Видите? А они его упрекают в коварстве… Господи, он играет в солдатики!..»
– «Вот так-так!»
– «В оловянные: покупает персов, выписывает из Нюренберга коробочки… Только – это секрет… Вот какой он!.. Но», – брови ее резко сдвинулись – «но… в детской запальчивости он способен на все».
Александр Иванович все более убеждался из слов, что особа-то скомпрометирована не на шутку; а он этого, признаться, не знал; эти намеки на что-то теперь принял он к сведению, уплывая взором туда, где сидели они…
Круто как-то на грудь падала узколобая голова; в орбитах глубоко затаились пытливо сверлящие глазки, перепархивающие от предмета к предмету; чуть вздрагивала и посасывала воздух губа. Многое было в лице: отвращением необоримым лицо стало пред Дудкиным, складываясь в то самое странное целое, уносимое памятью на чердак, чтобы ночью там зашагать, забубукать – сверлить, посасывать, перепархивать и выдавливать из себя невыразимые смыслы, не существующие нигде.
Он теперь внимательно всматривался в гнетущие и самою природою тяжело построенные черты.
Эта лобная кость… —
Эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве – понять: что бы ни было, какою угодно ценою – понять, или… разлететься на части. Ни ума, ни ярости, ни предательства не выдавала лобная кость; лишь усилие – без мысли, без чувства: понять… И лобные кости понять не могли; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах: казалось, он плачет.
Пытливо сверлящие глазки… —
Пытливо сверлящие глазки (приподнять бы им веки) – стали бы и они… так себе… глазками.
И они были грустными.
А посасывающая воздух губа напоминала – ну, право же! – губку полуторагодовалого молокососа (только не было соски); если б в губы ему настоящую соску, то не былб б удивительно, что губа все посасывает; без соски же это движение придавало лицу прескверный оттеночек.
Ишь ведь – тоже: играет в солдатики!
Так внимательный разбор чудовищной головы выдавал лишь одно: голова была – головой недоноска; чей-то хиленький мозг оброс ранее срока жировыми и костяными наростами; и в то время как лобная кость выдавалась чрезмерно наружу надбровными дугами (посмотрите на череп гориллы), в это время под костью, может быть, протекал неприятный процесс, называемый в общежитии размягчением мозга.
Сочетание внутренней хилости с носорожьим упорством – неужели это вот сочетание в Александре Ивановиче и сложило химеру, а химера росла – по ночам: на куске темно-желтых обой усмехалась она настоящим монголом.
Так он думал; в ушах же его затвердилось:
– «Ванька-Встанька… Кричит по ночам… Выписывает из Нюренберга коробочки… Настоящий ребенок…»
И прибавилось от себя:
– «Расшибает лбом лбы… Занимается вампиризмом… Предается разврату… И – тащит к погибели…»
И опять затвердилось:
– «Ребенок…»
Но затвердилось только в ушах: Зоя Захаровна уже вышла из комнаты.
Нехорошо…Странное дело!
Доселе в отношении к Александру Ивановичу поведение некой особы искони носило характер лишь одних сплошных обязательств, и обязательств навязчивых; многомесячно, многократно, многоразлично разводила особа свой орнамент из лести вокруг Александра Ивановича: лести той хотелось верить.
И лести той верилось.
Он особой гнушался; он к ней чувствовал физиологическое отвращение; более того: Александр Иванович Дудкин убегал от особы все эти последние дни, переживая мучительный кризис разуверенья во всем. Но особа его настигала повсюду; часто он бросал ей насмешливо слишком уже откровенные вызовы; вызовы эти принимала особа стоически – с циническим смехом, если бы он особу спросил, почему этот смех, то особа ответила б: