Тайна предсказания - Филипп Ванденберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марта покраснела, оттого что вдруг почувствовала, что все глаза устремлены на нее, и испугалась, что кардинал, как можно было ожидать от человека, известного своей болтливостью, будет осыпать ее неловкими комплиментами, которые услышат гости, но этого не случилось. Eminentissimus, боявшийся больше молчания, чем Папу, не сказал ни единого слова и, широко улыбаясь, вывел Марту на середину атриума, обхватил ее сзади обеими руками и повел в танце так, что прочие танцоры, забыв о себе, стали с восторгом наблюдать за неожиданным зрелищем. Создавалось впечатление, что Марта и кардинал были главными исполнителями театрального представления. Танцор в пурпуре с необыкновенной грациозностью двигался под музыку, и это казалось менее удивительным, чем дарование Марты, позволившей ему вести себя так, что у остальных гостей не оставалось никаких сомнений относительно того, что они давным-давно отработали этот номер.
Но так лишь казалось, потому что до сего дня Марта не испытывала большой симпатии к изысканному кардиналу. Слишком глубоко укоренилось в ней убеждение детства, что под пурпурным одеянием кардинала может скрываться одна только чистая душа и нет малейших признаков мужественности, а потому он, собственно, является не мужчиной, но святым существом в мужском облике. То, что убеждение Марты было ложным, Лоренцо Карафа доказал ей безжалостно и совершенно намеренно, когда во время медленного танца, двигаясь за своей дамой, вдруг прижался к ней почти вплотную. Марта почувствовала сквозь бархат своего платья и шелк кардинальского облачения жесткое прикосновение, которое мог осуществить лишь один тупой предмет или… чудо Святого Духа.
Леберехт не придал особого значения сближению обоих, которое, впрочем, не укрылось от остальных. Даже то озорство, которое проявили этим днем Марта и кардинал, казалось ему желанным, ведь с тех пор, как он рассказал возлюбленной о книге Коперника, та часто бывала огорченной и растерянной и ее уныние омрачало их столь гармоничные в остальном отношения. Возбужденная элегантностью, с которой ухаживал за ней кардинал Карафа, и раздразненная ароматами мускуса, амбры и кипрского порошка, витавшими по всему дому, Марта впала почти в эйфорическое состояние, чего он давно уже за ней не замечал.
Два трубача возвестили о начале званого ужина, который был накрыт в Пурпурном салоне, длинном помещении с затянутыми шелком стенами кардинальских цветов и с зеркалами в золотых рамах по обеим сторонам, умноженными светом свечей и придававшими залу обманчивую глубину, напоминавшую небесную сферу. Само собой разумелось, что порядок мест утвердил сам жизнелюбивый кардинал, и Леберехт не удивился, когда он избрал Марту хозяйкой стола и усадил ее возле себя. Словно в качестве ответного подарка, дабы время для него не тянулось слишком медленно, рядом с Леберехтом села Панта — прекраснейшая и знаменитейшая из всех римских куртизанок, по основной своей профессии тесно связанная с кардиналом дель Монте. По воскресеньям, в кануны праздников, в Адвент и на Страстной неделе она находилась в распоряжении Гаспаро Бьянко, камергера Папы, о котором рассказывали курьезные вещи. Говорили, будто Панту, это живое воплощение греха, он любил чисто платонически, то есть так, как это описывает Платон в своем "Пире", — не удовлетворяя инстинктов, но тихо поклоняясь ее наготе.
Ее внешность, а главным образом ее груди, откровенно выступающие из глубокого декольте и при каждом движении танцующие, как пара шаловливых близнецов, до такой степени смутила Леберехта, что у него едва хватало времени наблюдать за общением Марты с кардиналом. К тому же Панта вовлекла его в чрезвычайно остроумную беседу, завершившуюся вопросом, на который невозможно было ответить: кто же более великий художник — Микеланджело или Рафаэль?
Насколько позволяли колышущиеся груди Панты, глаза Леберехта следили за подачей блюд, ибо эта церемония была подобна театральному представлению. Как убежденный приверженец тезиса, что вкус пищи наполовину определяется небом, а наполовину — глазами, кардинал распорядился сервировать блюда в виде аллегорических картин, таких, например, как "Нума Помпилий на колеснице, запряженной кентаврами", "Афродита и Арес" и "Одиссей и сирены". На серебряном блюде размером с колесо телеги внесли нежную девушку, обложенную столь же нежными куриными грудками. Одетая в окорочка диких уток, явилась Андромеда с горящими глазами и длинными черными волосами; она была прикована к скале из сыра, а освобождал ее крылатый Персей, ради которого распрощались с жизнью никак не меньше пятидесяти фазанов.
Первая часть трапезы проходила на пурпурных скатертях с золотой посудой и приборами, но затем игра цветов стала меняться каждое мгновение. Дюжина гномов, которых Творец наделил головами обычного размера и конечностями, как у детей, сменили золотые приборы и пурпурные скатерти на серебро и белый дамаст, что было задумано как подходящий фон для рыбы и морепродуктов. На сверкающей белизной повозке, словно выточенной из мрамора Микеланджело, вкатили мускулистого обнаженного юношу, который на манер Лаокоона, чья статуя была обнаружена в разрушенном доме Нерона шестьдесят лет назад, боролся с морскими змеями. Но вместо чудовищ юношу окружали посеребренные угри, ракообразные в серебряных панцирях и моллюски таких размеров, что в их раковинах могла уместиться голова человека.
На второй тележке, запряженной искусно выполненными муляжами дельфинов, под которыми скрывалась пара молодых ослов, вывезли гомеровскую богиню моря Амфитриту, супругу Посейдона. Мерцающие жемчужины украшали внешнюю сторону, а в центре, среди голубоватого, подсвеченного снизу студня, окутанная белыми вуалями морская богиня играла со всевозможными морскими гадами, разумеется, съедобными. В отличие от большинства других гостей — eminentissimi, monsignori, камергеров, благородных дам и сожительниц, — которым видеть такую роскошь было не впервой, Леберехт был настолько изумлен, что совершенно забыл об истинной цели этого действа — приеме пищи, поэтому, когда подали десерт, он был столь же голоден, как и до начала ужина.
Говорить о "десерте" в этой связи было бы не менее кощунственно, чем обливать Господа Иисуса какао, или как там назывался этот горько-сладкий пенистый напиток, который испанцы привезли из Нового Света. Ведь на сладкое были поданы шедевры из орехов и миндаля, яичной пены и марципана, изображавшие такие известные постройки, как соборы Флоренции, Дворец дожей в Венеции и купол Святого Петра, разработанный Микеланджело и в настоящее время существовавший лишь в чертежах.
Затем было подано вино, не то смолисто-терпкое, что из Тосканы, а сладкое и приятное на вкус, из Кастелли под Римом, способное развязать язык даже самому озлобленному просекретарю бесполезной конгрегации церемониалов. После короткого переваривания неожиданно завязался горячий спор о том, причастны ли к спасению Господа те красные люди, которых мореплаватель Кристофоро Коломбо обнаружил в своих поисках Индии, ведь ни они не слышали о нем, ни он о них, и можно ли, учитывая эти обстоятельства, отнести их к роду человеческому.
Против этого самым яростным образом возражал Даниеле Роспильози, профессор Институто пер ле Опере Диаболи, который, ссылаясь на свои девятнадцатилетние штудии упомянутой проблемы и поддержанный незначительным большинством созданной для этого папской комиссии вывод, говорил, что краснокожим должно быть отказано в человеческом статусе, поскольку они созданы не по подобию Божьему, как говорится в Писании, но против натуры, предположительно от дьявола. Ведь Господь Всемогущий не был индейцем!
— И что же? — спросил Леберехт, сидевший напротив профессора из Санто Спирито, тем самым лицемерным тоном, который был свойствен Роспильози, и добавил: — Думаю, что возлюбленный Господь наш Иисус был никак не итальянцем и уж совсем не немцем, так что внешность каждого из нас значительно отличается от его внешности, а потому встает вопрос, являемся ли мы, здесь собравшиеся, подобием Христа?
Речь молодого каменотеса вызвала различную реакцию. Кардинал Лоренцо, смеясь, захлопал в ладоши и воскликнул:
— Превосходно, превосходно! Он — один из тех гуманистов, с которыми в дискуссию лучше не вступать!
Роспильози же и несколько молодых людей, которые, судя по их одеждам с алой каймой, были служителями курии, беспомощно переглядывались, и профессор из Санто Спирито отвлек их от еретического замечания, которое в любом другом месте вызвало бы интерес великого инквизитора. Подняв бокал, он провозгласил:
— In vino Veritas![95]
— In vino feritas![96] — возразил кардинал Лоренцо, вызвав тем самым смешки со всех сторон, в то время как Леберехт, которому теперь представился повод, крикнул через стол: