Смех Афродиты. Роман о Сафо с острова Лесбос - Питер Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, еще бы мне такое не ценить! — воскликнула я, а сама думаю: что же Аттида могла рассказать своей матери? И что я могу сказать ей теперь? Возложить всю вину на бессмертную Афродиту? «Она будет любить тебя сейчас и вечно, как ты меня о том просила». Да, это было верно, и более чем верно. Ее преданность была постоянной и безупречной, ее страсть день ото дня возрастала, становилась все глубже и яростней! Нет, я сама во всем виновата! Принимала собственную страсть как нечто само собой разумеющееся, и вот теперь богиня решила преподать мне жгучий урок.
Горькая правда заключалась в том, что в эти дни мне было почти невыносимо, если Аттида находилась где-нибудь поблизости. Отчасти из-за того, что мое раздувшееся тело внушало мне самой отвращение и меня коробило при одной мысли, что она может не то что дотронуться, но и просто взглянуть на него; а отчасти — потому, что (в своем полуистерическом состоянии) я находила ее слишком похожей на ребенка, который занят только собой и слишком много требует от других. Я стала обращаться с бедняжкой самым непростительным образом: я временами становилась грубой, холодной, резкой, властной и раздражительной. Я выходила из себя, отталкивала ее руки, протянутые для ласки, обрывала ее, когда она хотела поговорить со мной о чем-нибудь высоком. Принимая ее безмерную доброту как нечто мне положенное, я с яростью нападала на нее, когда усматривала в ее поступках малейший к тому повод. Она подчас до того наскучивала мне, что я иногда удивлялась: что же я, в самом деле, такого в ней нашла? Наконец после одной особенно жестокой ссоры я повелела ей удалиться и оставить меня в покое. Пораженная, она сказала печально: «Что ж, коли ты действительно именно этого хочешь…» — и ушла, словно побитый ребенок, теряясь в догадках, почему ее любовь должна выносить такие вот унижения.
Я слишком хорошо знала, что именно ненависть к самой себе подвигла меня на это жестокое, бессмысленное, заслуживающее презрения поведение. Аттида была живым воплощением моего разрушительного эгоизма. Она явилась воплощением меня — той, которой я сейчас не могла бы смотреть в лицо. «Эта слепота не вечна», — сказал Алкей, и теперь богиня открыла мне глаза, когда сочла нужным. Аттида права, что боится провидения. Я с горечью вспомнила слова, сказанные Алкеем при расставании: «Ответственность будет лежать только на тебе». Богиня ответила на мою молитву, но ценой этого был крутой поворот в одной человеческой судьбе. Теперь я обязана была распутать последствия.
Я сказала Йемене:
— Думаю, мы и в самом деле потрепали друг дружке нервы. Я сама во всем виновата. Я была немного не в себе в течение нескольких последних месяцев.
— Конечно. Я это вполне понимаю.
— Я уверена, все будет хорошо. Надо только немного подождать.
— Могу я сказать ей об этом?
— Еще бы! — улыбнулась я.
— Я так рада! А то я уже была готова подумать не знаю что. — Ее мысль, аккуратно обойдя подступы к темному пугающему лесу, поспешила к открытой, залитой солнцем лужайке. — Но если дело только в том, что ты не в духе и хочешь покоя, пусть будет так. Ничего страшного в этом нет. Я пойду и сообщу ей.
— Когда вы собираетесь в Пирру? — спросила я.
— Денька через два-три. Я так надеюсь, что она там расцветет. Смена обстановки творит ведь чудеса, не правда ли? — Я кивнула. — Ей были бы целебнее всего свежие впечатления, — сказала Йемена. — Молодые лица, новые друзья. Ты согласна со мной?
— Очень смелая мысль.
— Знаешь что? Прости, что я тебе это говорю. Ты ведь простишь меня, милая? Мне порой сдается, что сила ее привязанности к тебе доходит до чего-то нездорового. Возможно, разлука поможет ей соблюсти, так сказать, чувство меры. Ты как считаешь?
Тут я задавала себе очень нелегкий вопрос: такая ли уж простушка Йемена, какой кажется? Но ответила кратко:
— Возможно. Надеюсь, что так и будет. Это позволит мне чувствовать себя не столь уж плохо. — И это было не что иное, как откровенная правда.
Она подобрала свободную нить из моей вышивки и сказала, не поднимая глаз:
— Помнишь мою двоюродную сестру в Лидии? Я думаю, что ты хоть раз видела ее здесь.
— Поликсена? — Я смутно припомнила высокую, смуглую, довольно запоминающуюся женщину, бывшую замужем за сардским купцом с хорошими связями, чья борода, кольца, одеяния, благовония и все такое прочее выглядели чересчур экзотичными для митиленского вкуса.
— Да, да, она самая. Думаю, неплохо бы ей с двумя дочерьми приехать да пожить здесь немного. Аттиде так нужны подруги-одногодки, а здесь как-то так получилось, что она никогда особенно не ладила с местными девчонками. Кто бы мог знать — отчего? — Голос Исмены снова уходил куда-то в сторону.
— Думаю, вы сделали как лучше, — ответила я.
— И я тоже так думаю, — тихо сказала Йемена. — Ладно, не буду больше донимать тебя болтовней. Тебе надо побольше отдыхать.
Она отложила свое вышивание, я тоже. После этого мы долго смотрели друг другу в глаза.
Я по-прежнему размышляла. Что же ей на самом деле известно и о чем она могла догадываться, когда, закутавшись от холодного ветра в покрывало и натянув перчатки, я села в поджидавшую меня повозку и покатила в обратный путь. Одно могу сказать твердо: пригласив Анакторию и Сидро в Усадьбу трех ветров, Йемена, сама о том не подозревая, сделала больше, чем я в одиночку, чтобы наш аморфный кружок единомышленниц превратился в то, что ныне осталось в памяти под названием «Дом муз».
…На портрете Анактория изображена с алой розой в волосах. Как в день нашей первой встречи. От глаз Мики не ускользнули ее самые неуловимые черты — загадка ее блистательной улыбки, тонкая, почти прозрачная кожа, необычно удлиненные пропорции лица и длинные руки. Возможно, у другой девушки такие руки показались бы неуклюжими, даже несоразмерными, но у Анактории они удивительным образом оттеняли ее редкостную изящную красоту. Она была высокой и казалась еще выше, накручивая длинные черные косы на макушку своей точеной головки. Сидро, напротив, была пухленькая, легковозбудимая коротышка; ее душа так и рвалась наружу, и эта страстность, казалось, уравновешивала самоуспокоенность сестры. У обеих сестер была общая черта — их лучистые лица были точно вырезаны из алебастра; но Сидро это подходило как нельзя менее.
Доченька моя Клеида родилась с первыми весенними цветами. Когда я лежала на родильном ложе, я могла слышать тонкие крики ягнят в холмах, а под карнизом у меня в доме — раньше, чем где-либо в течение многих лет — щебетали и вычищали перышки пара ласточек, моих давних друзей, с которыми я сдружилась больше, чем со многими из людей. (Не удивительно ли, что у ласточек столько общего с людьми? Их щебетание похоже на человеческую речь, у них все те же семейные ссоры, а главное, они необъяснимо легко привязываются к людям, а иногда даже — представьте! — самым бесхитростным образом проникают в человеческие настроения. Иной раз, думается мне, даже в человеческие мысли.)
Вопреки всем предсказаниям, роды протекли на удивление быстро, легко, а главное, безболезненно. Когда Праксиноя вручила мне дитя — чудесное создание из плоти и крови, которое уже не было больше составной частью моего самого сокровенного существа, — я почувствовала физическую бодрость, столь же всеобъемлющую и всепобеждающую, какую я могла испытать только во время акта страсти, и нежность, которая вышла из темницы моего сознания, обращенного на саму себя, нежность, которая вырвалась наружу, готовая обнять весь мир.
Это была моя дочь, моя любовь, мое бессмертие. Я нежно погладила влажные пряди белокурых волос и почувствовала под своими пальцами мягкую, дрожащую сердцевину, где еще не срослись вместе тонкие, словно у пташки, кости крохотного черепа, где под одной вытянутой мембраной так видимо билась жизненная искорка. Когда эти тонкие губки, повинуясь природному инстинкту, сжались вокруг моего соска, когда из груди моей хлынуло теплое молоко, я ощутила неописуемое, пьянящее наслаждение. Во мне слились тысячи счастливых матерей, я была воплощением самой жизни — богатой, неистощимой жизни; во мне взыграла та сила, которая движет восходящим колосом пшеницы и диким зверем в лесу, медленным накатом волны прилива и быстрым хороводом звезд по летнему небу, песнью поэта и танцем созидания.
Слишком много призраков, слишком много болящих воспоминаний. Я сижу в одиночестве в этом пустом скорбном доме; тени удлиняются, и страх, подобно некоему неведомому зверю, притаился за запертой дверью.
Снова начались боли. Снова и снова, опять и опять— будто меня сдавливают гигантскими клещами. Клеида, милая Клеида, моя золотая дочурочка! Я любила тебя больше жизни — нет, не больше жизни, потому что ты была самой моей жизнью, моей минувшей юностью, за которую я боролась с такой слепой яростью, отринув все на свете, даже твою любовь. Я хотела бросить вызов времени, доказать, что я бессмертна. Но все, что я могу теперь видеть, — твои глаза в тот миг, когда открылось, что я сделала с тобой. Они были полны такой ненависти и презрения, что в это было почти невозможно поверить. «Гиппий?» — прошептала ты, и неожиданно я почувствовала себя старой, сморщенной, грязной, полной позорного сладострастья и потерявшей всякое достоинство.