Ядро ореха - Гариф Ахунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Молчок! — заорал перепуганный и весь какой-то встопорщенный отец. — Заткнись, тебе говорю! Нашла время выть, чертова баба. Накличешь беду, небось сама не обрадуешься. Давай, вороши сундуки, ежели там чего опасное, так выбрасывай либо прячь, чтобы не нашли. Ну, чего застыла?! Случится — придут, когда меня не будет, станут Гапсамата спрашивать, отвечай: такого не знаем. Соображаешь?
— Погоди, отец, как же это я с седой головой-то врать им начну? Гапсамат, чай, не чужак нам, зять, можно сказать...
— Зять, дура! Дадут тебе зятя, не прочихаешься! Ты что, хочешь, чтоб меня, твоего законного мужа, в тюрьме из-за какого-то ворюги сгноили, а?! С тебя и такое станет. Баба — разве ж это человек? Вся беда на свете из-за баб! Вот я тебе еще раз говорю, смотри у меня, слышь! Запомни раз и навсегда: не знаешь. Никакого Гапсамата не знаешь и знать не хочешь! И не ведала о нем никогда! Понятно? Не видал, не слыхал — сорок бед избежал. Гапсамат ишь, дурак, целые шкурки брал! А нам за него страдать ни к чему. Нет Гапсамата и не было! Рокия, слышала, чего я говорю?..
Тетушка Гульниса все еще прибегала к нам по два раза на дню, рассказывала, прерывая себя бесчисленными восклицаниями, но довольно-таки обстоятельно, о неважных делах Гапсамата, бывшего «основательного человека и завидного жениха», теперь же подследственного гражданина Г. С. Самигулина. В избе у них, а также в кирпичном доме был учинен обыск. Нашли много каракулевых шапок, одиннадцать целых шкурок, шесть штук бостона — все забрали, видать, обратно не отдадут уж.
— Это для чего ж столько в дом-то натащили? — спросила мама, поглядывая на несостоявшуюся свекровь с явным осуждением.
— Ай, и не говори уж, кума, беда, сказывают, под ногами зарыта. Хоть бы зарыта была, а то на тебе: прямо в доме лежит, в сундуках да в шкапу. А все жадность, жадность, глаза наши завидущие, ах ты, господи...
Отец мой оказался прав.
Брызги с Гапсаматова разбитого корыта долетели и до нас: прошло что-то около недели, как взяли парня в проходной, к нам же никакого официального интереса до сих пор проявлено не было; родители мои успокоились, хоть и сделались тише воды, ниже травы — тут-то у наших ворот и остановилась темно-синяя с красной полосою машина, и меня увезли в отделение милиции. Мама даже не успела попрощаться со мной. Онемев, застыла на пороге как была в пестреньком домашнем фартуке (в столовой она как раз на неделю взяла отгул).
Я намеренно громко, чтобы слышал милиционер, стоявший на крыльце, проговорила, обняв мою бедную маму:
— Не беспокойся, родная, я скоро вернусь. На нас никакой вины нет, меня тут же отпустят.
Милиция располагалась в большом деревянном бараке — по Нижней улице Новой Слободы. Вступив в длинный коридор мрачного, с частыми железными решетками на окнах, барака, я вдруг не на шутку перепугалась. По коридору навстречу мне милиционер с винтовкой наперевес сопровождал приземистого темного человека в телогрейке и громадных кирзовых сапогах, с руками, закинутыми назад, на поясницу. Мне на миг показалось, что это Гапсамат, и, чуть удержавшись от крика, я метнулась в сторону. Ой-й... Нет, не Гапсамат. Конечно, дурочка, да разве один только он и мается на свете? Мало ли людей, попавших в беду, сколоченную крепко своими же руками...
Милиционер, тот, что привез меня в отделение, молодой белобрысый парень, отворил одну из многих дверей, выходящих в длиннющий коридор. По приглашению молчаливого провожатого я нерешительно вступила в кабинет — там было очень солнечно, и сияние это после тусклого коридорного света ударило меня по глазам: невольно зажмурившись, я не смогла сразу разглядеть человека, стоящего у самого окна, за небольшим письменным столом.
Пока я привыкала к яркому освещению комнаты, мой провожатый щелкнул каблуками и, вскинув руку к синей форменной фуражке, четко отрапортовал:
— Товарищ старший лейтенант, гражданка Гибадуллина приведена по вашему распоряжению.
— Можете идти, — ответил человек, которого назвали старшим лейтенантом.
И я, разглядев наконец, что застывший у письменного стола красивый лейтенант милиции есть не кто иной, как Халик Саматов, чуть было не лишилась чувств.
— Садитесь, гражданка Гибадуллина, — произнес удивительно знакомый и не менее удивительно чужой, сухо-официальный голос.
«Вот и пришлось нам встретиться, — ожгла меня мысль, радостная поначалу, затем обратившаяся в жуткий стыд. — Но при каких обстоятельствах, боже!..»
— Вы уж извините меня, Рокия-туташ, — сказал Халик, когда белобрысый милиционер вышел. — Я был бы счастлив встретиться с вами не здесь, а где-нибудь в другом месте. Но — что делать, долг службы требует, и я должен, я вынужден допросить вас.
И вот в тот день я впервые столкнулась с его безграничной преданностью своему делу — «водворению порядка», которому он служил фанатично всю жизнь, не ведая и не мысля себе другого пути. Я видела, что он все так же относится ко мне: об этом говорили его глаза. Он даже забывался порой и умолкал, но каждый раз усилием воли брал себя в руки и возвращался к необходимо служебному тону.
Я рассказала ему все о своих родителях, описала как могла их жизненные принципы и, ничего не скрывая, — может, чуть насмешливо — поведала о том, как росла, не зная ни нужды, ни забот, в безмятежно-уютном родительском доме. Саматов несомненно почувствовал мою искренность, мое желание быть до конца правдивой: официальное отношение его ко мне окончательно установилось на «тепло, ясно», и меж нами повелась почти дружеская беседа. По правде говоря, мы исподволь проверяли друг друга. Так, я поняла, что в начале разговора напрасно опасалась его мести за мой отказ, напротив, ему приходится даже тяжелее, чем мне: он вынужден подвергать любимую девушку строгому допросу, и каково-то было ему видеть, как она страдает, как неприятно ей отвечать на дотошные вопросы протокола, касающиеся самых «деликатных» сторон личной жизни!
— В каких отношениях вы состояли с гражданином Самигуллиным? — звучит его низкий, чуть потускневший голос.
Я вздыхаю:
— Мы были жених и невеста.
Он, склоняясь над столом, записывает в протокол, пишет долго и яростно, пальцы его, крепко сжимающие авторучку, кажется, удрученно белеют на сгибах.
— Приносил ли вам гражданин Самигуллин шапки или воротники, пошитые из каракуля?
— Знаете, старший лейтенант, это уже нетактично с вашей стороны. Почему это я должна наговаривать на своего будущего мужа?!
— Но подумайте, Рокия-туташ, ведь мне придется вызывать в милицию и ваших родителей. Как вы считаете: нужно ли беспокоить и волновать пожилых людей или лучше все-таки вы сами все расскажете? Я начинаю сердиться:
— Вы что же это, подговариваете меня против собственных родителей?
— Успокойтесь, пожалуйста. Просто отвечайте на вопросы: не приносил ли вам гражданин Самигуллин каракулевые шапки?
— Нет, не приносил.
— И вы не видели, чтобы он передавал вашему отцу шкурки каракуля?
— Нет, не видела. Если вы думаете, что подобные дела делаются при женщинах; смею вас уверить, вы глубоко заблуждаетесь.
Он молчал и долго и внимательно смотрел на меня, затем нажал какую-то кнопку — в дверях мгновенно появился давешний белобрысый страж порядка.
— Товарищ сержант, — сказал ему сухо Халик, — возьмите машину и доставьте гражданку Гибадуллину домой. Все, выполняйте.
Я насмешливо поблагодарила:
— Спасибо вам, старший лейтенант милиции, за ваше беспокойство. Только не стоит, право! Уж как-нибудь сама дойду, авось не заплутаю там по дороге...
В отделении милиции со следователем Саматовым я беседовала трижды. Увозили меня на машине, домой возвращалась пешком. Завернув на нашу улицу, издалека еще замечала родителей: отец, неожиданно постаревший, сидел на скамеечке у ворот, посматривал на дорогу; мама стояла рядом, подперев щеку темной узкой ладонью. Увидев меня, они бросались навстречу: мама, спотыкаясь, добегала первой, обнимала, гладила мои волосы, плакала облегченно; потом, стараясь не терять остатки достоинства, подходил отец, утешал ее, и мы все вместе шли домой. В горнице, затворив двери, они усаживали меня посредине на табуретку или на стул, устраивались сами напротив и досконально выспрашивали: что там, в милиции, говорил следователь и не подъезжал ли ко мне насчет шапок, не грозил ли чем... На протяжении всего рассказа они поочередно ахали и охали, каждый раз обрывая друг друга, мама опять плакала, отец с дрожью в голосе покрикивал на нее. Ночами родители все шептались о чем-то, спать не могли, да и как спать, когда неизвестно, чем все это кончится? И мне было тяжело видеть их измученные лица...
Проснувшееся во мне когда-то чувство любви к Халику Саматову — нежаркое, девичье, но, казалось, неугасимое — вспыхнуло вдруг и обратилось в отчаянную ненависть. Видеть этого человека стало для меня невыносимой мукой. И что он мучает нас, проклятый?! Посадить хочет, так пусть сажает, только бы не терзал больше, не тянул душу!