Крепость - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Николай человек особенный, грешит-грешит, зато как кается! Беда с ним, он и в монастыре нас мучил, но человек не пропащий, большой души. Странник, одним словом, бредет по жизни, такого на привязи не удержишь.
– Юродивый, значит?
– Юродивыми по благословлению становятся, он пока не заслужил. Николай вас чем-то прогневал?
– Ага, спер дорогой фотоаппарат, накупил водки, напоил местных пьяниц и сбежал. Большой души человек, это правда.
Отец Алексей немного опешил, но нашелся, сложил руки на животе, посмотрел на него ангельским глазом:
– Не держите зла, я помолюсь за него, может, одумается, бесы его мучают. – Зрачки под толстыми стеклами очков расширились, он почти прошептал: – Отчитывали его не раз, помогает на какое-то время, а потом опять. Это не он – бесы, я знаю!
– Ну, бесы так бесы, а фотоаппарат жалко: жена на годовщину подарила.
– Простите, – отец Алексей заторопился, – мне надо идти, хозяйство большое. Заходите, будем вас ждать, может, и про дедушку людям расскажете, прихожанам интересно будет и поучительно.
– Спасибо, что просветили, я бесноватых раньше не встречал, теперь буду знать.
Мальцов с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться ему в лицо, но, когда священник отошел, смеяться почему-то расхотелось. Постоял еще минуту-другую и пошел назад. Собаки молчали, носа из будок не показывали – признали за своего?
Дом Валерика всё еще был под замком, он прошел его, свернул на василёвскую аллею. Через полчаса был уже дома. Растопил русскую печь, поставил в чугунке картошку. Сел к столу, подумал о фотоаппарате, понимая, что его уже не вернуть, незаметно переключился на Нину. Опять навалилась тоска.
– Почему меня люди мучают, ну что я им такого сделал? Мучили бы бесы, было бы понятно, – сказал, заглядывая в глаза ластящемуся Рею, погладил песика по голове, почесал за ушами. Навалил ему целую миску вареных макарон с куриными шейками. Смотрел, как щенок уписывает еду и счастливо урчит. Потянулся погладить еще, но Рей вдруг поднял сальную мордочку, обнажил мелкие зубы и зарычал.
Нине скоро предстояло рожать, но она была далеко, Нина, уже не его Нина.
– Черт с ним, с фотоаппаратом, – сказал в сердцах, – хотя бы Валерик теперь отстанет! Нет худа без добра.
Взял ухват, вытянул чугунок, принялся сливать картошку и ошпарил штаны, а через них и коленку. Заплясал, замахал руками.
– Твою ж мать! Вот непруха!
Долго не мог остановиться, махал руками, от гнева задохнулся, из глаз даже брызнули слезы. Но кое-как отдышался, сел к столу, принялся очищать картошку от липкой шкурки, перекидывал из руки в руку, чтоб не обжечься. Вспомнил, как учил есть картошку «по-военному» отец, когда они пекли картофелины в костре на лесных привалах. И захотелось есть, аж слюнки потекли от тех воспоминаний. Он постелил на стол газету, насыпал горкой крупную соль, откусил кусок от четвертушки луковицы. Едкий запах ударил в нос, основательно прочистил мозги. Он поскорей обмакнул сладкую картофелину в серые кристаллики соли, откусил и блаженно размял картошку во рту, выдохнул изо рта излишки жара, подул на пальцы и заел ломтем черного хлеба. Ел долго и сосредоточенно, теплая пища согрела и прогнала из живота поселившуюся там сосущую тревогу.
Съел полчугунка, пока не насытился окончательно, свернул газету с остывшей, склеившейся кожурой, бросил газетный ком в печку на тлеющие угли. Газета задымила, на ней заплясали синие огоньки, затем раздался едва слышный хлопок, самодельная скатерть занялась алым пламенем, и оно осветило закопченный свод печи. Умирающие угли тут же отозвались, запыхтели, отстрелив последние искры. Он придвинул лицо близко к устью, словно хотел искупать его в жарких волнах, идущих из таинственной глубины, в которую любил всматриваться с самого детства: умирающий огонь притягивал, как волшебный магнит. Дождался, пока газета не превратилась в белый прах. Затем поднял с пола жестяную заслонку, закрыл печное устье, подумав, что слово «устье» – производное от «уста». Поев сам, накормил и печку, теперь настал черед ей отдавать накопленное тепло. И чтобы не кормить ненасытный ночной ветер, взял тяжелый железный блин и запечатал им трубу, и конечно же измазал руку в жирной саже. Долго мылил руки, старательно отмывал их, потом почистил зубы и плеснул в лицо холодной водой – всё, как заставляла делать мать, следившая, чтобы он не рос чумазым голодранцем, – так она в сердцах называла его, прогоняя перед сном к рукомойнику.
26
Сон не шел. Он долго читал детектив, где садист-убийца прятал расчлененные трупы в ледниковых пещерах во французских Пиренеях. Зачитался и не заметил, что на улице началась метель. Ветер выл и колотился в окна. От каждого сильного порыва старые стёкла вздрагивали в рассохшихся пазах и испуганно тряслись. Он отложил книгу, встал, принялся всматриваться в то, что творилось на улице. Свет фонаря метался по нараставшим на глазах сугробам, иногда совсем пропадая за пеленой несущегося снега. Что-то прогрохотало на чердаке, на миг почудилось, как по жести пробежали неведомые ноги, и он подумал: не дай бог, сорвало лист кровельного железа. Но грохот стих и больше не повторялся. Дуло изо всех щелей: из подпола, из рассохшихся ставен – старый дом плохо держал тепло, в трусах и майке Мальцов сразу продрог. Пришлось растопить лежанку.
Сухие дрова занялись сразу, по стене заплясали оранжевые зайцы, выскочившие стайкой из поддувала. Он надел шерстяные носки, закутался в одеяло, сел в старое кресло, придвинув его вплотную к стене лежанки и скоро согрелся, читать почему-то расхотелось. Сидел так в полудреме, вслушиваясь в рев улетающего в дымоход пламени, пережидал, пока прогорят дрова. Вьюга за окном выла безустанно, усердно мешая небо с землей и сон с явью. Он задремывал и просыпался, задремывал и просыпался, встал сквозь силу, помешал кочергой алые угли, раскопал непрогоревшие головешки. Головешки сначала дымили, затем на них проросли синие ядовитые огоньки, и вот огонь охватил их, а тяга унесла огонь на улицу. Алый жар из печи опалил лицо, он поскорее закрыл дверцу, опять возвратился в свое гнездо из одеяла, нырнул в сон, вынырнул из него через какое-то время, долго тер глаза, но бодрости это не прибавило.
Печь уже раскалилась, по избе растеклось сладкое, обволакивающее тепло. Тикал будильник, и ему стало даже весело на какой-то миг: за окном творилась сплошная чертовщина, а тут – дрема, бессилие и тишина, как в склепе, только будильник напоминал, что он еще жив. Жалобно взвизгивал во сне маленький Рей. Щенок спал, свернувшись клубком на подстилке, наверное, ему привиделась прошлая голодная жизнь. Мальцов вспомнил, как песик зарычал на него, отгоняя от миски с едой, сонно улыбнулся, встал опять, проверил печь. Огонь наконец-то погас, угли еще дотлевали, он закрыл вьюшку, рухнул в кровать, обхватил руками большую подушку, и тут же всплыло перед глазами Нинино лицо: она стояла на дне раскопа, гордая, перепачкавшаяся серой материковой глиной, и держала на вытянутых руках горшок с кладом, в глазах ее сияло торжество. Он тогда сфотографировал жену, обрамил и подарил ей портрет. Фотография в рамке осталась в Деревске, Нина повесила ее в большой комнате так, чтобы было видно сразу из коридора. Триумфальная, счастливая, сияющая, какой больше не увидеть ему никогда. Будильник на столе безжалостно тикал. Мальцов вжался в подушку, – все звуки сразу исчезли, – закрыл глаза, в навалившейся жаркой черноте Нинин образ начал таять и, слава богу, исчез.
Утром метель поуспокоилась, но не прекратилась, мело еще два дня, буря уходила с неохотой. Снег валил и валил, засыпая весь мир, покрыл землю, лег шапочками на каждый столбик, на каждую перекладину забора, устлал крыши, укутал деревья, сровнял ямки на дороге, настроил сугробов – запечатал въезд в Василёво, похоже, уже до весны. Выходил днем, махал широкой фанерной лопатой, расчищал дорожки к колодцу, к бане и к мусорной яме, но на следующий день пришлось всё чистить по новой. Тропинки утонули в пушистых отвалах, которым предстояло только расти, поэтому он старался кидать снег подальше. Эта работа напоминала чистку отвалов в студенческих экспедициях: отвалы неуклонно росли по краям раскопа. Мальцов работал, привычно экономя силы, но вскоре пот начал заливать глаза, тогда он остановился, утер лицо рукавом, передохнул, плечи и голова моментально покрылись снегом. Он отряхнулся, снова взялся за лопату: дорожки были единственной связью со сжавшимся до пределов усадьбы окружающим миром.
Потом он серьезно занялся домом, нарыл в кладовке старого тряпья, заткнул все половые щели, хорошенько законопатил, из еще бабкиных запасов муки грубого помола сварил клейстер, процедил его через марлю и заклеил рамы полосками газетной бумаги. Застелил пол половичками: в чулане хранились огромные рулоны половичков, он постелил их все, в два слоя. После обеда снова вышел на улицу, прикопал избу по окна снегом вкруговую и обстучал его лопатой – устроил своеобразную завалинку, которую правильные хозяева сооружали на зиму из соломы: снег, тая, впитывался в нижние венцы, и тогда они быстрее сгнивали. Мальцов соорудил снежную крепость и сразу ощутил результат: печи теперь нагревали избу и кухню так, что он смог сидеть за столом в одной рубашке, а по половичкам можно было даже ходить босиком – теперь мороз был ему не страшен.