Гоголь - Николай Степанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстый, кругленький Щепкин прослезился. Молчаливый, неповоротливый Погодин помрачнел и как-то сердито отвернулся в сторону. Сергей Тимофеевич грустно глядел на Гоголя добрыми, близорукими глазами. Митя Щепкин и Константин Аксаков стояли молча в стороне. Все на минуту присели по русскому обычаю и затем вышли на крыльцо. Гоголь взгромоздился на кучу кульков, подушек и коробок.
Тоненький поджарый Панов как-то незаметно юркнул в коляску с другой стороны. Раздались последние прощальные приветы, и коляска покатилась по Варшавской дороге. Неожиданно с севера потянулись черные, тяжелые тучи. Они быстро и густо заволокли половину неба, сделалось темно и мрачно. Лишь на краю горизонта, на западе, навстречу путешественникам опускалось величественное, ярко-красное солнце.
БОЛЕЗНЬ
Дорога, как всегда, успокоила Гоголя. Он шутил с Пановым, который с обожанием на него смотрел. Ехали на почтовых, не торопясь, останавливались на почтовых станциях, подолгу пили чай, обедали, отдавая дань кулинарному искусству Ольги Семеновны.
После вкусного обеда или особенно удачного чая Гоголь приходил в восторженное настроение и пел украинские песни. Иногда он так воодушевлялся, что начинал отплясывать в повозке краковяк. Успокоившись, Гоголь читал наизусть стихи. Особенно он любил читать Языкова или учил Панова итальянскому языку.
Путешественники проехали Польшу, пробыли несколько дней в Варшаве, осмотрев ее достопримечательности, и через Краков добрались до Брюна, откуда совершили поездку по железной дороге до Вены. Остановившись в гостинице, они сразу же направились на гору Каленберг, откуда открывался чудесный вид на Вену и зеленые раздолья знаменитого Венского леса, тенистым кольцом окружавшего город. Осмотрели огромный собор св. Стефана, дворец Шенбрунн, который одно время был резиденцией Наполеона, а теперь служил австрийским императорам.
За нарядной и веселой внешностью Вены с ее оперным театром, кафе, ресторанами, шумом Пратера и роскошью Шенбрунна чувствовалась мертвенная тишина и немота, которую водворил в стране канцлер Меттерних. Всюду проявлялась беспредельная бдительность и подозрительность. На. всем пространстве Священной империи — от Карпатских гор до Адриатического моря — царила безжалостная полицейская система, осуществляемая бесчисленными жандармами, таможенниками, шпионами, государственными чиновниками. Все старания их сводились к тому, чтобы не пропустить никакой живой мысли, известия или мнения, не подходящих под мерку благонамеренности, установленную правительственными инстанциями. Черная тень реакции нависла над всеми порабощенными народами, входившими тогда в состав империи. Угнетение славянских народов и итальянцев являлось неукоснительно проводившейся правительственной программой.
В Вене Гоголь почувствовал прилив новых сил, творческого вдохновения. «Я начал чувствовать какую-то бодрость юности, — писал он М. П. Погодину, — а самое главное, я почувствовал, что нервы мои пробуждаются из того летаргического бездействия, в котором я находился последние годы и чему причиною было нервическое усыпление… Я почувствовал, что в голове моей шевелятся мысли, как разбуженный рой пчел; воображение мое становится чутко. О! какая была эго радость, если бы ты знал!» Гоголь принялся за работу над драмой из украинской истории «Выбритый ус». Он лихорадочно писал ее на маленьких листочках, перед ним снова оживало прошлое его родной Украины. Одновременно он отредактировал перевод комедии итальянского драматурга Жиро «Дядька в затруднительном положении», которую еще раньше в Риме перевели русские художники по его просьбе для Щепкина.
Напряженная работа над драмой, нервное возбуждение, которое испытывал Гоголь, завершилось неожиданно тяжелым заболеванием.
Как на грех, Панов незадолго до этого уехал, условившись встретиться с Гоголем в Венеции и дальше уже направиться в Рим вместе. Гоголь остался один в маленьком жарком номере венской гостиницы. Он почувствовал боль в груди, болезненную тоску. Посетивший его доктор признал желудочное заболевание и раздражение нервов. Гоголь и двух минут не мог оставаться в спокойном состоянии ни в постели, ни на стуле, ни на ногах. С каждым днем ему становилось хуже и хуже. В письме к Погодину он, рассказывая о своей болезни, сообщал: «О, это было ужасно, это была та самая тоска и то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Вьельгорского в последние минуты жизни». Доктор растерялся и ничем не мог ободрить больного. Гоголь уже составил духовное завещание, в котором писал прежде всего о выплате долгов после его смерти. Никакого имущества он завещать не мог, так как, кроме долгов и носильного платья, у него ничего не было. Болезненное самочувствие, мучительная слабость усиливались свойственной ему мнительностью.
В веселящейся, солнечной, суетливой Вене он оставался одиноким, больным, умирающим. Неужели в этой страннической жизни он лишен даже дружеской заботы, должен умереть в одиночестве на чужой, далекой земле? Вот он странствует по свету, измученный, нищий, обессиленный болезнью, с тем чтобы завершить свой труд… Даже лучшие друзья — Жуковский, Погодин, Плетнев, Аксаков не понимают его. Он болен душою и телом, нуждается в дружеском участии. Его грудь и голову сжимает чугунная тяжесть. Он почти не может двигаться от слабости. Неужели это конец?
В это трудное для него время в Вену неожиданно приехал один из московских знакомых Гоголя, друг Погодина — Николай Петрович Боткин, сын богатого чаеторговца. Николай Петрович любил литературу и искусство и высоко ценил Гоголя. Узнав о его болезни, он поселился в той же гостинице и стал преданно за ним ухаживать. Николай Петрович терпеливо переносил капризы и жалобы больного, успокаивал и утешал в минуты отчаяния, внимательно следил за его лечением.
Гоголю стало легче. Боли почти прошли, оставалась лишь страшная слабость. Он решился положиться на свое излюбленное средство лечения — дорогу. Велел усадить себя в дорожную коляску и, сопровождаемый тревожными напутствиями Боткина, уехал в Венецию. «Дорога спасла меня, — писал он Плетневу. — Три дни, которые я провел в дороге, меня несколько восстановили. Но я сам не знаю, вышел ли я еще совершенно из опасности. Малейшее какое-нибудь движение, незначащее усилие, и со мной делается черт знает что. Страшно, просто страшно».
И вот Гоголь в давно желанном ему Риме, в той же комнате на Виа Феличе, в которой он жил в прошлый приезд. Но теперь его не радовало ни иссиня-голубое небо Италии, ни сверкающий золотом купол св. Петра, ни развалины Форума, ни живописные виды Альбано. Ему казалось, что здоровье безнадежно потеряно, что утрачены силы для продолжения его труда. Да и материальные дела после длительной поездки и болезни были плохи. Деньги оказались на исходе, а надежды на получение в Риме должности при начальнике русских художников Кривцове не оправдались. Опять встал перед писателем суровый вопрос о деньгах. Вновь пришлось обращаться с просьбами к друзьям, жаловаться, умолять, благодарить. В письме к Погодину он сообщал: «Со страхом гляжу на себя. Я ехал бодрый и свежий на труд, на работу. Теперь… боже. Сколько пожертвований сделано для меня моими друзьями — когда я их выплачу! А я думал, что в этом году уже будет готова у меня вещь, которая за одним разом меня выкупит, снимет тяжести, которые лежат на моей бессовестной совести».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});