Невидимый огонь - Регина Эзера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, дернем! — подгоняет Краузе. Жена у него на два дня уехала к дочери, так он без хозяйки прямо пропадает. Корова, хрюшка, куры — тьфу, и это называется воскресенье!
Краузе свою чарку опрокинул не моргнув, а Ингус потянул носом и сморщился.
— Чего обнюхиваешь, как собака столб? Хряпнул — и вся недолга!
— Это она, вчерашняя?
— Угу! А что такое?
— Вывернуло меня наизнанку, — признался Ингус. — А ты знаешь, какой у меня желудок — гвозди глотать могу, и хоть бы что.
— Стоп! Нормальное похмелье — это да, а дурноту ты где-нибудь еще подцепил, не от моей сивухи! Хлебнул какой-то дряни до того… Не надо было нам у лавки сосать винишко, факт, а дуть бы сразу ко мне. Да побоялся я, что старуха еще не вымелась. Пей — и на вот, заешь.
Ингус выпил, скривился, но закусывать не стал.
— Да-а, у меня тоже утром было, язви тя в душу, ну и похмелье! — ужаснулся Краузе. — Надо идти корову доить, ой, голова как котел. Батрак я ей, что ли, думаю! Она в Риге как барыня, а я со скотиной вожжайся! Повертываюсь на другой бок и храплю во все носовые завертки. Да разве дадут покой? Как бы не так! Корова, ведьма, мычит, боров, старый кастрат, визжит как резаный… У самого тоже: сушит в горле и сушит, спасу нет. Провалялся часов до десяти, что ли. Но когда-то все ж надо подниматься. Похлебал кислого молока, накормил свинтуса, кое-как подоил эту чертову лягаву… Похмелиться бы, а дома ни живой души. Пробовал один — не лезет. До обеда прослонялся по дому, но все, понимаешь, из рук валится. В конце концов сую бутылку в карман и седлаю «ижика». Ну, думаю, — кого первого встречу… И тут вспомнил про тебя. Но по дороге того, малость засомневался — воскресенье все же, супружница, наверно, дома… И вдруг, мать честная, слышу — кто-то шурует в сарае! Не старуха же, думаю, и уж, само собой, не мадама. Наверняка Ингус, едрена феня, свой брат Ингус!
Ингус улыбнулся.
— Перст судьбы! — сказал он.
— И правда что перст судьбы! — согласился Краузе и налил по второй.
— У меня сердце так и екнуло, когда… Пей, Ингус! Такого первача нигде ты не найдешь, кроме как у старого жулика Альберта Краузе. Факт? Факт! Практика, милок, практика… Почти тридцать лет. Куда там, больше тридцати! Со времен фрицев. Сколько воды утекло с тех пор, Исусе Христе, сколько добрых друзей и дружков-приятелей, сколько подонков и гадов ногами вперед вынесли, сменялись правительства, дети выросли, а самогон остался, как говорится, навечно в строю.
И в подтверждение своих слов Краузе запел высоким тенором, какого никак нельзя было ожидать от этого уже седеющего и старчески обрюзгшего детины:
Уж ты пиво, ты, хмельное,До меня на свете было:Я родился — ты уж пенишься,Помру — а ты все есть…
И хотя в песне речь шла о пиве, это не помешало им выпить еще по чарке гораздо более крепкого зелья, которое Краузе проглотил одним духом, бодро крякнув, а Ингус протолкнул с явным трудом, по-прежнему кривясь и гримасничая. Водка ему сегодня почему-то не лезла в горло, казалась до тошноты вонючей и горькой. И зачем он вообще сюда притащился — бросил все и снова припер в Гутманы, откуда только вчера поздно вечером уехал с дурной головой, не в себе, и ночью решил держаться отсюда как можно дальше? Привычка? Не мог обидеть Альберта? Дух противоречия? Хотел доказать Велдзе, что нельзя им вертеть и крутить как вздумается? Или же это потребность смыть… утопить в вине то, что его гложет и душит?..
— Чего ты кислый такой? — заметил его состояние Краузе. — Зубы болят или у тебя месячные?
Ингус махнул рукой.
— Или благоверная взяла в оборот за вчерашнее?
— Не то что взяла…
— Представляю себе — развела сырость! На это они все мастерицы. Хлебом не корми — дай поплакать. Для них слезы все равно что для нас винцо.
Ингус молчал.
— А ты — ноль внимания! Если бы я слушал все, что талдычит мне моя Ильза, я бы давно был на том свете или в дурдоме, факт! С бабами самое лучшее так: ты им не перечь, а втихую делай по-своему.
— Всего втихую не сделаешь, точно!
— Ну а с треском — какие горы ты своротить хочешь?
— Я сам не знаю! — сквозь стиснутые зубы выдавил из себя Ингус и сжал рюмку так, что пластмасса в ладони лопнула и самогон вытек сквозь пальцы. — Иногда мне казалось, что надо идти снова в мелиораторы. Что стоит мне туда вернуться — и сразу все станет на свое место. Помнишь, как мы вместе вкалывали, как… Да что я тебе толковать буду, ты и сам все знаешь… А потом взяло меня сомнение — в том ли дело, может, мне это просто втемяшилось? Тянет меня вон из Лиготне, а куда — сам не знаю. Кажется, будто я в дерьме весь, барахтаюсь, как в навозной жиже… и еле держусь на поверхности… И тогда я себя спрашиваю: чего мне не хватает? У меня есть все: жена, ребенок, дом, машина… Притом же я не убогий какой-нибудь, не калека. А кружусь как пес и ловлю собственный хвост. Как оно есть — не по мне, а чего я хочу — не знаю.
В то время как Ингус говорил, Краузе встал, нашел взамен раздавленной стопки другую и налил.
— На вот трахни, и речку высветлит — вся муть осядет.
— Не высветлит, — упрямо сказал Ингус, но рюмку опрокинул.
— Знаешь, Ингус, как у нас в лагере про таких, как ты, говорили?
— Ну?
— С жиру бесится.
— Ничего ты не понимаешь, Альберт!
— Мало у тебя горя — вот где закавыка! А свободного времени и денег слишком много. Посадить бы тебя, хе-хе, годика на два, чтобы ты, милок, на вкус распробовал, что есть свобода. И какое это счастье — полное брюхо и рядом в постели баба.
— Что ты мне женой и набитым брюхом в нос тычешь! Ты и сам к этому привык не хуже меня. Как будто десять лет в кутузке не ты — кто-то другой отсидел, точно. Накормленный-напоенный, ты каждый вечер ложишься под бок к своей Ильзе и не звонишь на всю округу, что это какое-то особое счастье, потому что трепать языком ты здоров, но пока еще не совсем заврался… Залезешь в логово и дрыхнешь как боров до утра, свято веря, что свою вину ты искупил…
— Какую вину, помилуй! Кровь никогда не липла к моим рукам! Это тебе подтвердит каждый. А то схлопотал бы не десять, а верняком все двадцать пять, и теперь, наверно, уже летал бы на крылышках, чистый и непорочный, а не лакал бы эту грешную и — черт возьми! — такую сладкую водочку, факт.
— Налей, — сказал Ингус и пододвинул к Краузе свою посудину.
— Это другой разговор, — с готовностью отозвался Краузе, взболтал на свет остатки самогона и достал другую бутылку.
— Альберт!
— Ну?
— Раз уж мы начали об этом… Правда ли, что… Скажи мне, кто убил брата Войцеховского?
Краузе состроил кислую мину.
— За каким чертом это нужно? Чтобы опять спасать спасенных и крестить крещеных, так, что ли?
— Мне надо знать! Ты же, говорят, там был…
— Ну, был.
— И знаешь кто… Только не вздумай заливать, что в этот момент ты зашел за угол по нужде и ничего не видел…
— Под присягой скажу, Ингус, что не я! И пальцем его не тронул, разрази меня гром…
— Я не про тебя спрашиваю, Альберт. Я спрашиваю…
Краузе криво усмехнулся.
— Не про меня? Тогда ты сам, милок, отлично знаешь кто… Но если я его назову, не шарахнешь ли ты: «Альберт, старый жулик и плут, хоть ты мне и друг, сейчас тебе хорошо валить все на покойника Стенгревица, теперь тебе легко быть умным, а где твоя голова была тогда, сукин ты сын?» И скажешь! Потому что все мы умные задним числом. «Но угадать судьбу нам не дано, нам не дано…» И давай за это выпьем!
— Не виляй, Альберт. И не темни.
— Я не виляю. А только непонятно, с чего это ты старое ворошить взялся? Какая муха тебя в зад укусила? Что было — было, что прошло — прошло… Обоих нет в живых, и пусть их мирно спят. А если там, на том свете, есть бог, теперь это его дело разбираться, а не наше.
Они помолчали. И Краузе примирительно добавил:
— Все равно он был не жилец…
— Кто?
— Зенон Войцеховский.
— Что же вы такое ему сделали?
— Господи, что ты кричишь? Ничего. Его как следует отделали до этого. При отступлении. Напоролся он на айзсаргов, что ли. Кто его после притащил на хутор к отцу и как оно потом на свет выплыло, не знаю… Только является однажды сюда, в Гутманы, Витольд. Съездим, говорит, Альберт, с нами на часок.
— И ты поехал!
— Так я же…
— Тебя пальцем поманили — и ты бегом побежал. И, само собой, безоружный?
Краузе, сгорбившись, вертел в руке пластмассовую стопку. Потом вскинул глаза на Ингуса.
— Если бы у тебя взяли и посадили шурина, ты бы тоже бегом побежал, как ты говоришь. Вы, молодые, страсть до чего умные — языкатые вы, пока до дела не дошло. Повидал бы ты, милок, с мое, ты бы в штаны наложил, факт!
— Что повидал — как вы его волокли? Он был не в силах идти, и потом…
— Говорю тебе и повторяю: я и пальцем его не тронул!