Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4 - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Владимир, — сказал он, — зачем ты даешь якутке обижать меня?.. Она совсем выгнала меня из юрты. Прикрикни на нее. Она испугается.
Он был так жалок, что я подошел к порогу и сказал, хотя довольно ласково:
— Тытыма (замолчи), Лукерья… Будет тебе обижать мужа.
И она сразу смолкла. Но вместо нее раздались всхлипывания детского голоса. Маленькая дочь ее, в свою очередь, пела сквозь сон. Якутская песня вообще производит жалобное впечатление, но я не знаю, с чем сравнить этот детский голосок, вплетавшийся в песенные переругивания родителей. Что она пела — я не мог разобрать.
XI. Улусники
Так мы называли между собою товарищей, политических ссыльных, разбросанных вокруг Амги, невдалеке, а порой и далеко от слободы, по отдельным якутским юртам. Они невольно тяготели к слободэ, являясь к нам довольно часто за покупками, а иногда и просто для того, чтобы отвести душу.
Первым из таких улусников явился в слободу Ананий Семенович Орлов, которого я встретил в якутском остроге. Он явился довольно скоро после моего приезда, и мы встретились, как знакомые. Это был человек среднего роста, с чисто русским, несколько скуластым лицом, с большой бородой, закрывавшей всю грудь, и чрезвычайно добродушный. Он писал стихи, довольно, правду сказать, плохие, и очень сердился, что мы не признаем его поэтом. Он приписывал это предрассудку: поэт, дескать, по нашему мнению, должен быть отмечен «перстом судьбы», а он для нас является человеком обыкновенным. Однажды, чтобы испытать нас, он принес стихотворение Надсона, выписанное из последнего журнала, выдав его за свое. Он торжествовал заранее, предвидя, как мы его забракуем, и был очень удивлен, когда я не только определенно сказал, что это написано не им, но даже назвал вероятного автора.
За что был арестован этот человек — настоящее олицетворение благодушия, — я теперь сказать не могу. Он был телеграфист. Арест его произошел в одном из мелких уездных городов, и он очень колоритно рассказывал о своем пребывании в тюрьме этого города. Тюремным надсмотрщиком был у него старик, николаевский солдат, очень добродушный, относившийся к нему так же, как к Цыбульскому относился старик надзиратель Литовского замка, то есть покровительственно и несколько тиранически.
— Парень ты, я вижу, хороший, а на службе не ужился, даже в тюрьму, вишь, попал… Как же так?..
Орлов пытался объяснить, за что он попал в тюрьму: правительство притесняет всю Россию, а мы, дескать, пытаемся освободить народ.
Старик снисходительно слушал, улыбаясь, точно на ребяческие бредни.
— Значит, вы супротив царя… Та-ак… Глупые вы люди, ничего не понимающие… А ежели царь пошлет супротив вас войски… Мало ли их у него…
Орлов начинал объяснять, что войска тоже народ, что пропаганда проникает уже и в войска, и приводил примеры.
— Ка-ак, значит, вы уже бунтовать и войски!.. Ну, когда так, ступай в камеру. Будет тебе гулять, посиди, когда так, за решеточкой… Ты вот какой: войски бунтовать!.. Посиди, посиди, а то бы еще погулял.
И он, гремя ключами и ворча, загонял Орлова в камеру.
Кроме этого жанрового рассказа, я ничего от Орлова о его деле не слышал. Думаю, что и серьезного дела никакого не было: правительство в своем отношении к революционному движению не шло дальше философии этого надзирателя, с той оговоркой, что это была философия добродушного человека, а правительство прибавляло к ней много жестокости.
В течение нескольких месяцев Орлов часто посещал Амгу: он жил в Одном из соседних наслегов, верстах в двадцати. Через некоторое время он стал нам рассказывать, что в его юрте живут двое новобрачных — почти еще детей, — сын хозяина и его молодая жена.
А далее мы стали замечать, что Орлов начинает писать якутские стихи, посвященные какому-то «идеалу».
Месяца через четыре, а может быть, и больше, однажды, когда мы возвращались от Васильева, перед моей лошадью вдруг выросла на дороге, среди снежной пурги, какая-то фигура. Я остановил лошадь. Фигура оказалась Орловым.
— Почему вы пошли так поздно? Дождались бы нас.
— Я боялся одиночества в вашей юрте… Особенно заметив, что у вас на полке револьвер, — ответил он уныло.
Когда мы приехали домой, то всем нам бросилось в глаза, что на Орлове, как говорится, лица не было. Он был бледен, страшно осунулся, исхудал. Оказалось, что его поэтическое сердце сильно затронуто молодой якуткой. Он ей писал якутские стихи, но она оставалась равнодушной. Все это он мог стерпеть, но вот прошлой ночью мужа не было дома, а в юрте слышны были все звуки… И вот поэт проследил ревнивым ухом, что его идеал изменяет мужу с каким-то проезжим якутом. Особенно уязвил его поэтическое сердце заключительный эпизод этой измены.
— Понимаете: я ясно слышал, как зазвенели четыре пятака…
И на лице бедняги выразилось такое страдание, что я прямо испугался.
— Надо на это обратить серьезное внимание, — сказал я товарищам, — дело, по-видимому, серьезное. Видите, парень совсем сохнет.
— Ничего, — сказал новоприбывший наш товарищ Ромась. — Я его знаю: до конца никогда не высыхает. Посохнет, посохнет, да и утешится.
И действительно, через некоторое время Орлов пришел значительно повеселевший. В объяснение своего расцвета он вынул записную книжечку и показал мне запись: «Идеалу — три рубля».
Когда я возвращался в Россию, то в Иркутске застал уже Орлова, который выехал раньше. Он приготовил, тщательно переписав, две или три тетради своих стихов и взял с меня слово, что я их передам в какую-нибудь редакцию. Я это исполнил — увы! — безуспешно. Всю переписку с редакциями я препроводил Орлову, чтобы показать, что на печальный для автора ответ не имело влияние «мое предубеждение»… После двух-трех опытов в нескольких редакциях бедняга убедился… У меня сжалось сердце, когда я года через два-три узнал, что Ананий Семенович Орлов умер в Иркутске, оставив жену и сына. В последнее время он служил у Рыхлинского… В воспоминании моем осталось от этой фигуры, мелькнувшей в моей жизни, впечатление доброты, мягкости, благодушия, а один раз я горько раскаялся, что слишком легко отнесся к одному его предупреждению.
XII. Трагедия Павлова
Вскоре наша колония увеличилась еще двумя товарищами. Это были Ромась и Павлов. Ромась был родом с Юго-Западного края, по виду и по речи настоящий хохол. Это была фигура чрезвычайно своеобразная. Не получивший никакого образования, он, однако, производил впечатление совершенно образованного человека и мог поддерживать самый сложный интеллигентный разговор. Всего этого он добился упорным самостоятельным чтением. Всего, но не письма. Писал он каракулями, как человек совершенно неграмотный. Это впоследствии много ему вредило. Многие железнодорожные администраторы после первого разговора с ним готовы были дать ему любое интеллигентное место, но при взгляде на его почерк испытывали сильное колебание. Я много раз предлагал ему воспользоваться свободным временем и выработать себе при моем содействии такой же интеллигентный почерк; но он упорно от уроков отказывался, да, пожалуй, в его возрасте это было уже довольно трудно.
Его товарищ, Павлов, был петербургский рабочий. Он был ученик Халтурина, того самого, который проник под видом плотника в Зимний дворец и устроил там взрыв. Павлов рассказывал нам, как этот террорист убеждал со слезами на глазах своих учеников-рабочих продолжать пропаганду, но ни в каком случае не вступать на путь террора. «С этого пути возврата уже нет», — говорил он. И действительно, сам Халтурин закончил жизнь виселицей после убийства военного прокурора в Одессе.
Казалось, нет двух людей более несходных, чем Ромась и Павлов: один родом из Вологодской губернии, из семьи крестьян, великоросс. Он был полон, даже, пожалуй, толст и довольно неповоротлив, сохранял много крестьянского в приемах, хотя не любил крестьянских работ и никогда с нами в них не участвовал. Ромась, наоборот, был выше среднего роста, коренаст, сухощав и чрезвычайно упорен в работе. Они выразили желание поселиться вместе и были поселены в двадцати пяти верстах от нас, в якутской юрте, если не ошибаюсь, Балагурского наслега, расположенного на юг от слободы, по течению реки Амги. Я узнал вскоре, что они затеяли общий побег: они решили бежать следующей весной, с таким расчетом, чтобы выбраться заблаговременно, оставив за собой два или три ледохода горных речек. Я вскоре присоединился к этому плану, и мы стали готовиться вместе. Сначала они поселились в якутской семейной юрте. Я стал часто ходить к ним. В выработке нашего плана принимал участие Петр Давыдович Баллод, о котором скажу после. Мы стали хлопотать об обуви, которую должен был приготовить я, если не удастся выписать приискательские сапоги, которые мы могли достать у того же Баллода. Последний указал нам и путь: через Амгу пролегала когда-то торговая дорога так называемой «Североамериканской компании», которая вела торговлю с Сибирью. Эта американская дорога пролегала из Якутска через Амгу и дальше на тысячу верст горами, в которых сохранились еще следы старых дорог и тропок. Мы хотели приучить население и особенно местное начальство к нашим совместным отлучкам. Затем стоило перебраться через две-три речки перед самым ледоходом, и мы могли выиграть много времени, пока местное начальство спохватилось бы… А там…