Избранное - Майя Ганина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Спи, дитя мое, усни, угомон тебя возьми… В няньки я тебе взяла ветер, солнце и орла. Улетел орел домой, солнце скрылось за горой. Ветер после трех ночей мчится к матери своей…»
Помнил счастливое, безмятежное, бывшее еще до всего. Мама, большелобая, сероглазая, со светлыми, по уши остриженными волосами — двадцатитрехлетняя, сидит у него в ногах, на кроватке. С кроватки уже снята перекладина с сеткой с одной стороны, а с другой оставлена. Засыпая, он любит водить по веревочным клеткам пальцем, но мама не разрешает. По ее понятиям, классическое положение засыпающего ребенка — на боку, «ручки под щечку». «Не хитри, Мишка! — говорит мама и грозит пальцем. — Закрывай быстро глазки крепко-крепко». — «А ты тогда спой…»
Карина сначала косила на него глазом из-под полуприкрытых век, улыбалась уголком рта. Потом глаза стали сонно закатываться, веки сомкнулись плотней, тельце обмякло.
Михаил принял руку, собираясь тихо подняться, и вдруг увидел прислоненный к стене картон, освещенный настольной лампой.
По густой матовой черноте струились кроваво-красные зигзаги, как бы обозначившие конус вулкана, над двуглаво распавшимся жерлом стояло красное, в черноту размытое зарево. В глубине этого зарева проглядывался скорченный силуэт огромного младенца.
Михаил смотрел, постигая, шокированный, неприятно озадаченный.
— Заснула? — спросил художник, входя в комнату. И, проследив за направлением взгляда Михаила, гмыкнул: — Следуя подтексту ваших вулканических рассказов… Как видите, произвело впечатление. Не нравится?
— Не знаю… Я мало смыслю в новой живописи…
Михаил вернулся к себе в комнату, разделся и лег. Жена все еще курила на ступеньках. Потом она вошла, заперла дверь, не зажигая света села на свою кровать, сказала через паузу:
— Знаешь, я уеду с Володей, я не могу больше здесь. Неуютно, страшно. Противно… И все пялятся, главное, как будто это я…
Михаил вдруг почувствовал, что засыпает — точно проваливается, слышит и не слышит, как жена говорит о художнике, о том, что она ушла бы к нему, но боится Карину, не любит ее и девчонка ее тоже не любит. Что-то еще обидное, обличающее их длинную семейную жизнь, говорила жена, но он уже спал. Он знал, что жена не уедет и не уйдет к художнику: у нее не хватит решимости изменить налаженное, так же как у него не хватит сил, преодолев соблазн, отказаться от директорского поста, вновь стать рядовым, заниматься научной работой, ездить в экспедиции…
10Утром он пошел на почту и дал телеграмму, что отдохнул и готов приступить к работе, что с предполагаемым новым назначением в принципе согласен.
Потом, не заходя к себе в дачку, побрел по берегу, думая о том, что море холодное и потому не пахнет; океан холодный всегда, но на его берегу лежат мягкими кучами длинные и широкие, как ремни, водоросли, потому там щедро пахнет йодом, океаном, свободой. Думал, что вряд ли еще ему удастся увидеть океан и вулканы, но, с другой стороны, он это все видел, был счастлив, а множество людей проживают жизнь, так и не увидев ничего подобного, не испытав тех необыкновенных мгновений слияния с землей, с природой, что выпали все же ему.
Дошел до тропки, по которой они когда-то взбирались с Кариной, — почти одним махом взлетел наверх, с усмешкой отметив, что сил прибавилось и можно бы, конечно, снова отправляться в дальние странствия, да вот недосуг…
На противоположном бугре опять перекатывались, похрюкивая, пережевывая что-то, местные полуодичавшие свиньи. На этот раз они не обратили на Михаила никакого внимания.
Берег, покрытый обычным светлым галечником, желто сверкал. Такого Михаил, пожалуй, не видел нигде: темно-синее полукружье моря, окольцованное золотой сверкающей полосой. Наверное, это получалось потому, что лучи низкого еще солнца преломлялись о галечник, в породе которого было много роговой обманки и кварца.
Михаил остановился и долго смотрел на море и на золотое полукружье берега, потом пошел дальше. Сегодня у него уже не было острой памяти о юной женщине, лежащей на нарах в морге, в смерти которой он был косвенно виновен. Эти воспоминания он загнал глубоко, потому что все равно ничего исправить было нельзя, а угрызения совести в данной ситуации были бы пустой тратой времени.
Он пошел по тропке дальше; с солнцегрева уползала, медленно извиваясь, змея. Михаил обождал: к змеям и их нелюбви к контактам он относился с уважением. Светло-шоколадная дубовая осыпь проросла теперь желто-зелеными, туго закрученными побегами папоротника; цветы с рододендронов почти осыпались, но цвели боярышник, дикая груша и шиповник. Внизу, по склону, среди зеленых вершин видны были серовато-розовые макушки зацветающих акаций. Время сменилось.
Михаил вышел на холм, с которого далеко было видно, прошел мимо незацветшей яблони, там еще валялись бутылки из-под «псоу», но рана молодого дерна, разорванного колесами «МАЗа», уже затягивалась свежей зеленеющей крупкой той же смеси трав.
Снег на далеких горах поднялся к самым вершинам, узкими полосами синел в распадках. Ближние горы поменяли черный цвет на пухло-зеленый, розовые квадраты полей в долине подернулись нежным зеленым налетом всходов. Время сменилось, время сдвинулось вперед, чтобы затем снова вернуться вспять и дать не зацветшей в этом году яблоне возможность зацвести в следующем.
Он стал быстро спускаться вниз — тропа подсохла, идти было легко. Слушал синичий высвист, громкое шуршание прошлогодней листвы, которую разгребали лапками черные скворцы, звон проснувшихся пчел над цветущими деревьями. Слушал Мир и тоскливо дотрагивался сознанием до чего-то тайного внутри себя.
Услышал тревожное мычание — это, вероятно, заблудилась местная небольшая коровенка, из тех, что не знали стада и пастуха, с весны до весны, исключая особо ненастные дни, скитались по горам в поисках пропитания.
Тропа вывела его на открытое место, и он увидел на полянке бурую лохматую коровенку с кривым рогом, а рядом с ней что-то плоское, неопрятно-сырое. Коровенка толкала носом это сырое, неподвижное и вопросительно, настойчиво повторяла: «Му?.. Му?.. Му?..»
«Ну вот, — подумал Михаил, задержав шаг, — отелилась без присмотра, и теленок погиб. Фу, как неприятно…»
Корова настойчиво и ласково толкала носом это плоское, неживое, склизко-бурое, звала — и оно вдруг шевельнулось. Приподнялась мокрая черная головка и снова упала. Корова, не останавливаясь, вновь и вновь ощупывала это шершавым языком, подталкивала носом, все время спрашивала чуть тревожно и убеждающе: «My? My? My?» И это снова подняло головку и показало миру два овальных, распустившихся вдруг, как лотосы на священной реке, больших уха. Упрямо держало головку на чуть покачивающейся шее, и глаза из мутных, сливавшихся с темной склизостью непросохшей шерсти, сделались черными, мокро сверкающими. Глаза увидели Михаила, стоявшего неподвижно, и дерево рядом с ним, и зелень травы с беленькой россыпью маргариток, пробивающуюся сквозь прошлогоднюю пожухлость, — все это щедро было освещено солнцем, было занятно. На родившую его они не глядели: она была тут само собой, была всегда и еще до всего — до дерева, до травы, до холодка подхватившей его земли. Ничего в ней не было особого, остановившего бы как-то внимание. И голос ее, настойчиво подталкивающий его к движению: «Ну! Ну! Ну!» — был всегда, до всего, до других звуков.
Понукаемый этим голосом, он выпростал из-под себя тонкую сырую ножку, попытался опереться на нее, но не вышло. Он передохнул, выпростал другую и попытался приподняться на двух, но тут понукающий, требовательный голос смолк, и он растерянно замер, чуть поводя обсохшими ушами, сурово и обиженно прислушиваясь.
Чрево матери извергало околоплодный пузырь — овальный, прозрачный, полный розоватой, точно нежное вино, жидкости: еще полчаса назад эта новая плоть плавала там. Но заняться собой матери, в общем, было некогда, она мотнула маленькой головой с кривым рогом, предоставляя Времени совершить то, что должно совершиться, и снова принялась толкать новое Живое теплым носом и языком, убеждая его входить в этот мир поэнергичнее.
1975
Нерожденные
1Ну, в общем, было именно то неприятное состояние духа, которое каждый раз осеняло его (или ее) в этой большой, достаточно посещаемой комнате. Желание заслуженного чуда и предчувствие, что опять будет неприятное. Раз восемь она (или он) приходили в эту комнату за протекшие годы. Первый раз лет десяти, потом четырнадцати, шестнадцати, двадцати — и далее, по надобности. Ему (ей) посчастливилось остаться проживать в районе своего детства до этих вот лет, когда уже редко чего меняют.
Девица с раздраженно-скучным лицом протягивала ему сначала один пакетик, потом другой, он добывал из пакетика полоски с темным скоплением множества прихотливо расположенных точечек, вглядывался в скопление этих точечек, вежливо возвращая: «Вы ошиблись, я был в галстуке…» — «И это не я, тут усы…» — «Господи, девушка, но это ведь женщина! Какие-то оборки, да вы что, в конце концов!..» — «Это моя фотография, — произнесла она, заглянув из любопытства через его плечо. — Кофточка моя. И прическа. Интересно, как по этой фотографии будут определять, что паспорт принадлежит мне?..» Он раздраженно поглядел на нее, но ничего не сказал. Так они встретились.