Пророк в своем отечестве - Вадим Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время еще никто не думал о всеевропейских и, более того, всемирных последствиях происходящих в Германии процессов. Да и сам Тютчев сильно сомневался в намеченном им ходе германской истории. Но все-таки говорил здесь же о прусском противостоянии Австрии, которое он называл «германским дуализмом»: «Россия… сделав их своими союзниками, усыпила антагонизм, но не уничтожила его. Стоит России устраниться, как возобновится война».
Эта война в самом деле разразилась, когда Россия «устранилась» от поддержки Австрии. Пруссия в две недели разгромила австрийскую армию, чтобы помешать империи влиять на германские дела. Но мысль Тютчева уже предвосхищала дальнейший ход событий: «Война только прервана, — писал он сразу после победы Пруссии, — То, что теперь окончилось, было лишь прелюдией великого побоища, великой борьбы между наполеоновской Францией и немцами». И в самом деле — через четыре года после этого тютчевского предвидения объединенная Пруссией Германия разгромила Францию Наполеона III.
И вскоре после этого Тютчев написал поразительные по своей пророческой мощи слова. Необходимо только, вдумываясь в них, помнить, что поэт написал их за три десятилетия до того, как начался XX век:
«Что меня наиболее поражает в современном состоянии умов в Европе, это недостаток разумной оценки некоторых наиважнейших явлений современной эпохи, — например, того, что творится теперь в Германии… Это дальнейшее выполнение все того же дела, обоготворения человека человеком,[67] — это все та же человеческая воля, возведенная в нечто абсолютное и державное, в закон верховный и безусловный. Таковою проявляется она в политических партиях, для которых личный их интерес и успех их замыслов несравненно выше всякого иного соображения. Таковою начинает она проявляться и в политике правительств, этой политике, доводимой до края во что бы то ни стало, которая, ради достижения своих целей, не стесняется никакою преградою, ничего не щадит и не пренебрегает никаким средством, способным привести ее к желанному результату… Отсюда этот характер варварства, которым запечатлены приемы последней войны, — что-то систематически беспощадное, что ужаснуло мир…
Как только надлежащим образом опознают присутствие этой стихии, так и увидят повод обратить более пристальное внимание на возможные последствия борьбы, завязавшейся теперь в Германии, — последствия, важность которых способна для всего мира достигнуть размеров неисследимых…»
И Тютчев заглядывает далеко в будущее, когда говорит, что все это может «повести Европу к состоянию варварства, не имеющему ничего себе подобного в истории мира, и в котором найдут себе оправдание всяческие иные угнетения. Вот те размышления, которые, казалось бы, чтение о том, что делается в Германии, должно вызывать в каждом мыслящем человеке…».
Итак, Тютчев с поражающей воображение проникновенностью сумел увидеть ростки того, что стало всемирной реальностью лишь в тридцатых-сороковых годах XX века. Это заставляет с глубочайшим уважением отнестись к самому, так сказать, методу исторического мышления поэта, — пусть даже многое в его суждениях может представиться ныне иллюзорным или чисто утопическим.
Уже говорилось, что Тютчев в своих политических статьях не переставал быть поэтом. Помимо этого, нельзя также не учитывать, что Тютчев, как и все его поколение, был весьма склонен к утопиям и своего рода фатализму. Любомудры, о чем шла речь выше, сложились в эпоху после поражения декабристов и, в сущности, не изведали реальной исторической деятельности, их «практика» была всецело духовной. С одной стороны, это способствовало объективному осознанию закономерного хода истории. Но в то же время эта «бездеятельность» нередко порождала веру в почти мистическое осуществление тех или иных идеалов, которые будто бы должны сбыться сами по себе, без видимых исторических причин.
Так, Тютчев не раз выражал свою веру в то, что в 1853 году, ровно через четыреста лет после завоевания турками Константинополя, произойдет своего рода чудо, и древний Царьград опять станет столицей православия, одним из центров «Великой Греко-Российской Восточной Державы» (Тютчев употреблял обычно французское слово «Empire», но, как показал еще Иван Аксаков, «Империя» по-русски имеет иной, более узкий смысл; правильнее будет переводить словом «Держава»).
Тютчев, о чем в своем месте было сказано, так или иначе приобщился к этой идее, очевидно, еще в отроческие годы в разговорах со своим отцом — воспитанником Греческого корпуса, основанного Екатериной II именно в видах задуманного ею в пору громких побед над Турцией «освобождения» Константинополя. Уже в конце двадцатых годов Тютчев написал стихотворение «Олегов щит», свидетельствующее, что тема Константинополя глубоко его волнует.
Следует иметь в виду, что Тютчев вовсе не исходил из мысли о «завоевании» Константинополя; ему представлялось, что возрождение этого всемирного града в качестве православной столицы совершится именно как бы само собой. Он даже утверждал в набросках к трактату «Россия и Запад», что турки «заняли православный Восток, чтобы упрятать его от западных народов». Иначе говоря, турки не столько завоеватели, сколько хранители, исполняющие мудрый замысел Истории. Идея или, вернее, образ тысячелетней христианской Державы — это по сути дела историософское мифотворчество поэта. Создавая миф об этой Державе, Тютчев основывался на заведомо поэтическом представлении об ее постоянном, непреходящем, но, так сказать, не явленном для всех бытии в Истории.
Нередко эту тютчевскую мифологему истолковывали (и продолжают истолковывать) чуть ли не как экспансионистскую, даже империалистическую. Между тем, если объективно разобраться во всех материалах, выражающих соответствующие мысли поэта (статьях, стихах, набросках, письмах), становится неопровержимо ясно, что в глазах Тютчева всякое завоевательное действие как раз целиком разрушало бы самую основу чаемой им «Державы».
Так, он не раз говорил о том, что попытки осуществления этой Державы предпринимались Западом. Именно такие попытки он видел в империях, созданных в IX веке Карлом Великим, в XVI веке — Карлом V, в XVII веке — Людовиком XIV и в XIX веке — Наполеоном. «Но, — писал Тютчев, — Империя на Западе всегда была лишь узурпацией». И когда германский канцлер Бисмарк заявил, что единство наций достигается только «железом и кровью», Тютчев написал известные строки:
«Единство, — возвестил оракул наших дней, —Быть может спаяно железом лишь и кровью…»Но мы попробуем спаять его любовью, —А там увидим, что прочней…
Эти строки можно скорее расценить как выражение прекраснодушной утопии, но уж во всяком случае нельзя усматривать в них экспансионизм. О самой истории роста России в течение веков Тютчев писал еще в ранней своей статье 1844 года, что в конце концов «не могла не уясниться действительная причина этих быстрых успехов, этого необычайного расширения России, поразивших вселенную изумлением: сделалось очевидным, что эти мнимые завоевания, эти мнимые насилия были делом самым органическим… какое когда-либо совершалось в истории; что состоялось просто громадное воссоединение». Здесь же он говорит, что в результате создался «целый мир, единый по своему началу, живущий своею собственною органическою, самобытною жизнью».
Можно, конечно, усмотреть в этих заключениях Тютчева известную долю идеализации; но в главном он прав, и современная историография трактует объединение целого ряда народов вокруг первоначальной Руси именно так.[68]
Между прочим, Герцен через тринадцать лет после Тютчева, в 1857 году, писал о том же: «Россия расширяется по другому закону, чем Америка; оттого, что она не колония, не наплыв, не нашествие, а самобытный мир, идущий во все стороны…»
И в тютчевской мифологеме «Державы» заключен, без сомнения, свой объективный смысл. Мы уже видели, что движение мысли Тютчева, совершавшееся именно в этой полупоэтической форме, было способно приносить ценнейшие плоды (хотя бы те удивительные предвидения, о которых шла речь выше).
Но в чем же Тютчев усматривал основное «начало» этого мира, этой «Державы»? Прежде всего — в глубокой и мощной способности подчинять частные, индивидуалистические, эгоистические интересы и стремления высшим интересам и стремлениям целого, общего, всенародного. Он писал о присущей этому миру «способности к самоотвержению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы», и утверждал, что на Западе, напротив, господствует совершенно иной строй жизни и сознания:
«Человеческое я, желая зависеть лишь от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, человеческое я, заменяя собою Бога, конечно, не составляет еще чего-либо нового среди людей; но таковым сделалось человеческое я, возведенное в политическое и общественное право и стремящееся в силу этого права овладеть обществом». Ярчайшие выражения этого «принципа» поэт видел в фигурах Наполеона и, позднее, Луи-Бонапарта (Наполеона III).