Довлатов и окрестности - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому в своем новом опусе Сорокин возвращается из недалекого будущего в недалекое прошлое. “Занос” – это симметричный диптих с прологом, эпилогом и социальным подтекстом.
Первая часть – банальная до скуки картинка из современной жизни. Кухонный, застольный, застойный реализм, изображающий деградацию нищей богемы, ставшей богатой олигархией. Прежний быт – с утренней водкой, вчерашними щами, пастернаковскими стихами и вылепленным из торта динозавром с русским флажком, который заполз сюда, в компанию поздних шестидесятников, из аксеновского “Ожога”.
Интересное начинается во втором акте, когда Сорокин на протяжении десятков станиц мучает непонятными репликами читателя – но не зрителя. На сцене происходит радикальная экспроприация – с участием автогена, бульдозеров, динамита, внутренних войск, думских депутатов и обездоленной бедноты в виде анонимных таджиков, растаскивающих то, что осталось после власти, вновь разрешившей себе грабить награбленное.
Зазор между действием и речью заполняют лексические монстры, которыми обмениваются ворвавшиеся в дом олигарха военные. “Печальные носороги”, “торжественное пропихо”, “мокрый ворон”, “спокойный броненосец”, “трудные нарывы”, “друзья государства”, “весеннее настроение”, “вечное усиление”, “холодные тайны” – одна половина персонажей не знает, что это значит, зато вторая прекрасно понимает друг друга. В “Заносе” палачи и жертвы говорят поразному, ибо распался союз капитала и власти. Устранив соперника, последняя заговорила посвоему. Новояз Сорокина чрезвычайно оригинален. Оставшаяся от советского официоза интонация прослоена стилем гадательной книги “И цзин”: “впереди сладкая неволя”, “Белый Камень в доме – почет для страны”, “мерило всему – выдержка, а мерило не всему – удача”. Эти непереводимые магические формулы – язык самой судьбы, которая, как сорокинские Эринии в погонах, прекрасно обходится без умопостигаемой речи.
Пьесу окаймляют два сна-фельетона, которые переводят читателю то, что еще осталось неясным зрителю. В первом фигурирует языческий кумир Медопут, статую которого составляет железный человек, сидящий верхом на деревянном. Во втором сне безразличная Мать Сыра-Земля пожирает всех вылезших из нее. В финале на сцене остается только один герой, да и тот – попугай. У китайцев, о которых Сорокин никогда надолго не забывает, попугай служит намеком: самую умную – говорящую – птицу первой сажают в клетку. Этот, правда, сумел сбежать, чтобы закончить “Занос” последней, уже нечеловеческой репликой, словом-паролем, которое, как “Черный квадрат”, значит сразу все и ничего: “Супрематизм”.
Сорокин: пробка
а этот раз я читал Сорокина в пробках. Дело было так. Я здоровался с шофером, машина отчаливала от тротуара и тут же замирала среди себе подобных. Водитель включал радио, а я, чтобы не слушать таджикские шутки, которые на мой испорченный политкорректностью вкус казались не юмором, а хамством, открывал только что купленную “Метель”.
Герои книги тоже никуда не могут доехать. День и ночь пробиваясь сквозь метель, они проводят в дороге жизнь, насыщенную опасными приключениями, мучительными грезами, любовными авантюрами, наркотическим бредом и рассуждениями о природе добра, зла и народа. Пейзаж, однако, не меняется, ибо ничего, как в метро, не видно. Поэтому цель поездки постепенно тускнеет, и единственно важным становится сама дорога, найти которую все труднее.
В Москве я быстро освоил этот экзистенциальный модус и перестал смотреть на часы. Поскольку никто не знает, когда закончится путешествие, обстоятельства времени заменяет описание местности. Каждый мобильник города ведет путевой репортаж, с восторгом и трепетом хвастаясь гомерическим размахом пробки. Раньше в Москве так говорили о морозах. Убедившись, что мы еще не доехали до первого светофора, я углубился в чтение.
Как всегда у Сорокина, текст был одновременно знакомым и фантастическим. Взяв для канвы Толстого, Сорокин ввел в стилизацию частный арсенал – буквализированные метафоры. Так, маленький человек русской литературы стал у него еще меньше. Теперь он помещается в тарелку, пьянеет с наперстка, но ругается как большой. Вместе с простым народом измельчали и его животные. Самокатные сани в “Метели” приводят в движение пятьдесят лошадиных сил, каждая – размером с мышку.
В нашей машине сил было больше, но они все уходили на то, чтобы портить воздух. Сизый от выхлопа, он пьянил, как гидролизный спирт, и глушил тоску по свободе. Пробка отбивала все желания, кроме одного – свернуть в пустой переулок. Чудом достигнув его, машины пускались наперегонки, чтобы насладиться быстрой ездой, которая продолжалась не дольше квартала.
Вернувшись в прежнее положение, я продолжил знакомство с постапокалиптическим миром Сорокина. Если верить автору, антиутопия начнется, как только кончится нефть.
“Быстрее бы”, – подумал я, глядя на заколдованный город, в котором все едут, но никто не двигается.
У раннего Сорокина таким оксюмороном была очередь, у зрелого – метель. Вечная и безразличная, она кажется естественным препятствием, но физический вызов в книге оказывается метафизическим. В “Капитанской дочке” буран служит завязкой истории, в “Хозяине и работнике” – развязкой, но здесь снег – центральный герой. Мешая найти дорогу, он не позволяет ни добраться до места назначения, ни вернуться домой.
– Лучше бы дом не покидать, – проворчал я. Но обратного хода из пробки тоже не было. Зная об этом, водитель задудел, и вместе с ним отчаянно и бесполезно завыло все стадо.
– “Этот стон у нас песней зовется”, – вспомнил я классику, без которой Сорокина читать нельзя.
В сущности, он не профанирует великую словесность, а суммирует ее. Ямщик Перхушка – собирательный образ страждущего, но импотентного народа. Доктор Гарин – совокупность доброхотов либеральной традиции. Верный своему врачебному долгу, он везет вакцину, которая предохраняет от латиноамериканского мора, превращающего людей в зомби (кокаин?). По дороге Гарин проходит через все положенные интеллигентному персонажу испытания. Он отдается мимолетной страсти, братается с мужиком, бьет его по лицу, ищет искупления и находит его в адских муках. Под воздействием психоделического зелья Гарин оказывается в чрезвычайно реалистичной преисподней, где его, как и было нам не раз обещано, варят в постном масле. От страшных мучений не спасает ни публичная исповедь, ни страстная мольба, ни пустые угрозы. Зато очнувшись, Гарин заново переживает религиозный восторг от возвращенной жизни и покупает впрок две порции зелья, которое сильно напоминает романы Достоевского.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});