Новый Мир ( № 8 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отечественных монографий о Данте выходило не так уж много (из последнего, хотя и уже довольно давнего, — замечательная книга А. Л. Доброхотова, представляющая Данте-философа), а из необозримой зарубежной дантенианы издано у нас и того меньше. Исследование Эриха Ауэрбаха, выдающегося филолога, стоя-щего у истоков современной литературоведческой парадигмы, — еще одно приближение к мировоззренческой и поэтической системе Данте1 и к тому образу Великого поэта, который он завещал новоевропейской культуре.
Ауэрбах хорошо известен у нас по позднему фундаментальному труду “Мимесис” (русский перевод — 1976, переиздание — 2002), так что ранняя книга о Данте (диссертационное сочинение 1929 года) расширяет представление и о самом ученом. Здесь отрабатывается его собственный исследовательский метод “перспективизма”. Определяется любимый предмет исследования, “мимесис” — способ отражения в литературном произведении реальной жизни, дается остроумное определение “реализма” как наиболее значимого для изучения европейской культуры такого способа представления, при котором “события изображаются как очевидные, независимо от их правдоподобия, так что вопрос об их достоверности возникает лишь задним числом”.
При чтении вспоминаешь буквальный смысл понятия “филология” — перед нами любование поэтическим словом. Медленно проговаривая, вслушиваясь в ранние сонеты и канцоны Данте, сравнивая их с поэзией его современников, Ауэрбах показывает, как уже столь рано проявилась его поэтическая уникальность. По мнению Ауэрбаха, новизна молодого Данте не в новом содержании или настроении (они те же, что и у поэтов “сладостного нового стиля”), но в голосе “доселе неслыханной звучности и силы”, который “возвещает событие и представляет его с поразительной реалистичностью”, который “не уведомляет, а заклинает и взывает”…
В книге подробно прослежено удивительное единство, организующее все творчество и саму жизнь великого флорентийца. От юношеского видения через заблуждение и великое паломничество покаяния к благодатному ведению и его воплощению в терцинах поэмы. Встреча с Беатриче — “то был единственный и решающий миг, когда он пережил, как видение, слияние зримого земного образа с вечным прообразом”. Но содержание “Божественной комедии” также есть “вбидение”. Ученый показывает, что логике вбидения “божественной истины” подчинены содержание и организация поэмы, ее жанр, характер повествования, многоуровневая сквозная “троичная” композиционная структура (три системы миропорядка, три области иного мира и три части поэмы, строфическая форма и т. д.). Исследователь говорит о поразительной взаимосвязанности поэмы, когда “в каком бы месте мы ни раскрыли поэму, она открывается перед нами целиком”, и такой особенности ее стиля, когда каждое слово можно рассматривать как “произведение искусства”. Данте предстает у Ауэрбаха как орудие “воплощенной истины”, которая потребовала “от своего поэта точности и сверхчеловеческих сил, ибо сама точна и сверхчеловечна”, порядка, “ибо сама упорядочена”, а также применения средств, вынуждающих читателя к согласию и подчинению, как она подчинила себе саму поэму.
Ауэрбах доказывает, что потрясающий “реализм” отображения потустороннего мира в поэме логически вытекает из представлений Данте о человеке и его “конечной судьбе”, близких учению Фомы Аквинского. “Своим местоположением и состоянием в загробном мире люди должны были свидетельствовать о собственном существе; в едином акте они должны были высказать то, что составляло суть и судьбу всей их земной жизни, их земная энтелехия сплавилась с идеей их самости”. Любопытна корреляция этого вывода с суждением Ауэрбаха о собственном творческом методе: “абсолютно точно выбрать для изложения и толкования единичные вопросы, развернуть их и скомбинировать так, чтобы они стали ключевыми проблемами и могли открыть целое”. Проводя параллель, можно сказать, что знаменитый “Мимесис” Ауэрбаха — это круг некоего литературоведческого чистилища, в котором специально отобранные персонажи европейской духовной культуры от Гомера до Вирджинии Вулф свидетельствуют отрывками из своих произведений (так сказать, “монологами” — образцами авторского стиля) о своем месте в истории развития европейского “реализма”. Интересно, что представляет собой в этом “кругу” Данте? И тут обнаруживается некоторая двойственность позиции Ауэрбаха, которая в книге о Данте присутствует еще как некоторая странность, например, уже в самом заглавии (ведь не “земному” же миру, но божественному видбению подчиняет свою жизнь поэт), но еще заметней, например, в обмолвке: “Высокая фантазия лицезрения Бога…” Неужели же только “фантазия”? — неужто столь жестоко осудивший обманщиков, поместивший их в самые нижние круги Ада, мог слукавить в самом главном? И вот в “Мимесисе” находим тот парадоксальный итог, которым через много лет исследователь увенчает свои размышления о поэте: “Неразрушимая вечность целокупного человека, исторического и индивидуального в своем существовании, обращается против того самого божественного миропорядка, на котором основана сама идея неразрушимости; вечность человека подчиняет себе миропорядок и затмевает его; образом человеческим застилается образ Божий”. Тщательно воссозданная путем проникновения в стиль и вживания в эпоху башня Дантова мировоззрения втыкается шпилем в землю. Впрочем, надо отдать Ауэрбаху должное, он все же сомневается в принципиальной возможности постижения столь далекого от нас мировидения: “Способны ли приблизить к этому творению даже высочайший дар исторического вчувствования и глубочайшая ученость, если полностью отсутствует воля к тому, чтобы принять обязывающую силу выраженного в нем образа мыслей?”
Читая о Дантовом мировидении, я вспомнил тот примечательный факт, что год своего вид е ния, 1300-й от Р. Х., Данте полагал срединным в человеческой истории от сотворения Адама до Страшного суда (стал бы он так относиться к “фантазии”?). И если поверить поэту, предположить, что человечеству предстоит еще несколько тысяч лет земного бытия, то можно надеяться, что и в агрессивно утверждающемся постмодернистском и постисторическом симулятивном мире сохранятся очаги подлинности, сохранится и основанная Данте традиция новоевропейской поэзии. Ведь его произведения благополучно пережили эпохи и отрицания, и восторженного непонимания, чтобы найти в трагическом XX веке конгениальных читателей, — например, автора этой книги, — и литературных последователей, среди которых, конечно, и хорошо нам известные имена русской литературы серебряного века.
Томас Элиот. Избранное. Религия, культура, литература. Т. I — II. [Перевод с английского. Под редакцией А. Н. Дорошевича; составление, послесловие и комментарии Т. Н. Красавченко]. М., “Российская политическая энциклопедия” (РОССПЭН), 2004, 752 стр. (“Книга света”).
Это уже второе собрание эссеистики Элиота на русском языке (предыдущее издание — Т.-С. Элиот, “Назначение поэзии. Статьи о литературе”, Киев, 1996), причем оно практически не повторяет предыдущее и помимо статей о литературе содержит и социологические, и культурологические работы.
“Ответ” Элиота на приведенное выше сомнение Ауэрбаха в возможности постижения “Божественной комедии” находим в изданном в том же 1929 году эссе “Данте”: “Вас совершенно не призывают верить в то, во что веровал Данте, поскольку ваша вера не прибавит вам ни на грош понимания и постижения, однако вас призывают ко все большему и большему пониманию его веры. Если вы способны воспринимать поэзию именно как поэзию, вы „поверите” в Дантову теологию абсолютно так же, как вы поверите в физическую реальность его путешествия…” При этом под воздействием таланта автора (той “убеждающей” силы, о которой говорил и Ауэрбах) читатель может прийти к пониманию того, что автор “ сам верит во все, им сказанное”. Если Ауэрбах, утверждая внутреннюю целостность поэмы Данте, на мой взгляд, на самом деле разрушает ее извне своей идеей реализма, то Элиот, выдвигая на первый план ту же целостность, пытается настроить современного читателя на приятие мистического опыта Данте: “В те времена люди еще имели видения. Это было для них навыком души <…> видения (теперь они являются лишь больным и неграмотным) были и глубже, и ярче, и целомудреннее снов”. Для самого Элиота вопрос об искренности Данте-человека решается однозначно: “Едва ли можно представить себе, что даже такой великий поэт, как Данте, мог сочинить „Комедию”, обладая одним лишь пониманием, но не верой”, и интересует его как раз то, что не важно для Ауэрбаха. Подобно тому как сам Данте в “ Рае” постепенно приучает глаз читателя к восприятию тонких градаций света, Элиот в своем эссе ведет скептически настроенного читателя XX века к пониманию поэзии в трудных философских пассажах “Чистилища” и “Рая”.