Последний польский король. Коронация Николая I в Варшаве в 1829 г. и память о русско-польских войнах XVII – начала XIX в. - Екатерина Михайловна Болтунова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако, как бы ни стремился Александр I избежать разворачивания мемориальных практик в отношении победы в Отечественной войне 1812 г., сдержать этот процесс он не мог. Возглавив же его, император вполне сознательно и системно продолжал утверждать найденную им парадигму «священной войны», отказываясь от ритуального оплакивания погибших[1267] и уводя мемориальную зону как можно дальше от реалий произошедшего и памяти о людях, сыгравших в войне заметную роль. Как уже упоминалось, с 1814 г. имперским Днем победы стало 25 декабря, то есть Рождество Христово[1268]. В 1817 г. в присутствии императора была осуществлена закладка храма Христа Спасителя на Воробьевых горах. Александр I, пользуясь вполне распространенным методом[1269], смещал пространственный акцент московской мемориализации в сторону от Бородино или даже от центра сгоревшего города[1270]. Визуализация победы также формировалась на апелляциях к образу «священной войны»[1271].
Необходимость иметь дело со все нарастающим общественным запросом на мемориализацию Отечественной войны 1812 г. в Российской империи и, с другой стороны, отказ от продвижения российского взгляда на события в Царстве Польском, как кажется, не стали для Александра камнем преткновения. По сути, в последнее десятилетие правления императора были сформированы два автономных нарратива, апеллирующие к Наполеоновским войнам: внутренний, рассчитанный на распространение в Российской империи, и условно внешний, дозволенный в Польше и имевший потенциал к более широкому разворачиванию. Первый содержал в себе коннотации, которые варьировались от религиозно-мистических до национальных; победа в Отечественной войне 1812 г. в рамках этой концепции была осмыслена как одно из величайших событий и предмет гордости. В нарративе внешнем упоминание войны 1812 г. не приветствовалось: в конце концов, вспоминать об этих событиях в равной мере стыдились и Александр I, и польское общество. Обсуждение действий армии Наполеона на территории России, а также указания на то, что Польша была проигравшей стороной, также не поощрялись[1272], зато приветствовались упоминания коллективно-европейских дипломатических действий и апелляции к Венскому конгрессу. Каких бы то ни было существенных перекодировок польской версии событий (указание на войну, имевшую целью восстановление единой Польши, образ русского варварства, лояльность польских легионов Наполеону и др.) осуществлено не было.
Интересно, что при необходимости Александр I мог пересекать установленную границу в зависимости от того, какое впечатление он хотел произвести на ту или иную группу подданных. Так, поездка на первый сейм Царства Польского 1818 г., на котором император произнес так поразившую современников речь с отсылками к культурному и политическому превосходству поляков, была совмещена с поездкой в Москву, где монарх открыл на Красной площади памятник К. Минину и Д. Пожарскому в память об освобождении столицы от польской интервенции в 1612 г. Это заставило современников вспомнить и события 1812 г.[1273], но никак не потревожило императора. Направляясь в Польшу, монарх проехал через Смоленск, который великий князь Константин описал в это время одному из своих респондентов как город, который «опустошением достоин еще и теперь жалости»[1274]. Через несколько дней Александр I прибыл в Варшаву «в вожделенном здравии» и дал торжественный обед, на котором все собравшиеся в столице Царства Польского Романовы пили «за здоровье представителей народа польского»[1275]. С другой стороны, находясь в Польше, император порой позволял себе ироничные отсылки к поражению польских войск во время похода на Россию. Так, Михайловский-Данилевский, описывая пребывание Александра в Варшаве в 1815 г., зафиксировал эпизод, когда, глядя на выстроенную вдоль улиц польскую армию и реагируя на вопрос стоявших рядом русских генералов относительно того, почему конница столь малочисленна, император ответил: «Неудивительно: Поляки съели лошадей своих в России»[1276]. Очевидно, таким образом монарх купировал недовольство чинов русской армии, которое, по крайней мере первое время, он мог расценивать как опасное.
Сосуществование столь разных структур памяти в рамках одного государства, без сомнения, создавало сложности для тех, кто был вынужден пересекать границу Российской империи и Царства Польского, двигаясь на запад. Обсуждение поражения наполеоновских польских легионов (и армии Бонапарта в целом), вины поляков за убийства русских на полях под Смоленском и Москвой в Царстве Польском оказывалось почти невозможным. Оно наталкивалось на александровскую политическую риторику, выстроенную вокруг Польши и проектов ее возрождения и развития, а все недовольства автоматически начинали трактоваться, используя формулировку П. А. Колзакова, как «ложный и неуместный потриотизм»[1277]. А значит, востребованной оказывалась известная пластичность сознания, способность идентифицировать то, что больше не являлось уместным, и готовность корректировать свое поведение в соответствии с новой ситуацией. Демонстрировать подобную гибкость приходилось всем, кто был частью военной или административной элиты империи.
«Держать лицо», впрочем, удавалось не всегда. Показателен эпизод, описанный И. Ф. Паскевичем в связи с поездкой в одну из польских крепостей: «…государь (император Александр. – Прим. авт.) поехал осматривать Модлин, а как я долго блокировал Модлин и взял бы его осадою, если бы