Последний польский король. Коронация Николая I в Варшаве в 1829 г. и память о русско-польских войнах XVII – начала XIX в. - Екатерина Михайловна Болтунова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поразительным образом декларации Александра были восприняты русским обществом. Проявление императорского милосердия к бывшим врагам, вызывавшее недовольство, все же определялось как неотъемлемое свойство монаршей власти: помазанник Божий был волен карать, а равным образом и миловать своих подданных. Без сомнения, разворачиванию нового концепта содействовала и промоутация образа императора как человека великодушного и движимого глубоким пониманием христианских ценностей. Так, «Северная почта» в 1816 г. представляла императора как победителя, который, движимый гуманистическими идеалами, подает руку помощи побежденным: «Посмотрите, до какой степени блаженства и силы достигнет в короткое время Польша через Конституцию, дарованную ей благотворною десницею Императора Александра. Он, украшение и слава нашего века, дал новое бытие Польскому Царству, которое раздираемо было целое столетие междоусобиями и неустройствами»[1248]. С другой стороны, как уже отмечалось в литературе, в России этос службы соотносился с императивом жертвенности, осмысленной в православном контексте как условие спасения[1249]. Очевидно, сыграли свою роль и представления, привитые русской элите в последние десятилетия XVIII столетия, – любовь к ближнему была добродетелью и влекла за собой подлинные изменения, а истребление зла в мире определялось как жизненная цель. Совершенно очевидно, однако, что в России далеко не все, кто готов был пожертвовать памятью о перенесенных страданиях ради общего блага, смогли разгадать суть александровской манипуляции, заключавшейся в том, что предписанное подданным монарха в России не имело зеркального отражения в Польше.
Логическим результатом утверждения подобных установок, которые по сути своей воспроизводили польскую версию событий, стало многократно растиражированное в литературе представление, что действия императора Александра I в Польше были вызваны сугубо объективными обстоятельствами, а именно цивилизационным превосходством Польши перед Россией[1250]. Ведь коль скоро Польша была в культурном и политическом отношении страной более развитой, император просто не мог не признать автономное положение этой территории. Он равным образом был не в силах отрицать храбрость и рыцарственность польской армии, блеск и утонченность польского двора, красоту и очарование польских женщин[1251].
Вместе с тем отдельные указания на то, что император выстраивает осмысление Отечественной войны с учетом скрытых мотивов, можно найти в текстах современников. Упоминавшееся карамзинское «Мнение русского гражданина» в значительной мере именно об этом. Историограф обращался к императору: «Государь!.. Вы думаете восстановить Польшу в ее целости, действуя как Христианин, благотворя врагам. Государь! Вера Христианская есть тайный союз человеческого сердца с Богом; есть внутреннее, неизглаголенное небесное чувство; оно выше земли и мира; оно выше всех законов – физических, гражданских, государственных – но их не отменяет… Христос велит любить и врагов: любовь есть чувство; и Он не запретил судьям осуждать злодеев, не запретил воинам оборонять государства»[1252]. Жуковский во время поездки в Пруссию также задумался над концептом «священная война», который так активно продвигал император. Поэт отметил в своем дневнике: «Нам стыдно перед пруссаками: сколько уже у них памятников народной славе; они и Кутузова и Барклая не забыли, а мы строим храм, который вечно не достроится, хотим благодарить Бога, которому не нужна благодарность, и не думаем отдать чести тем, которые положили за отечество жизнь свою»[1253].
Возвращаясь к рассуждениям императора 1816 г., стоит обратить внимание и на отсылку к категории «вина». В своем обращении к российским подданным монарх декларировал необходимость устранить «следы прежних бедствий»[1254], однако этот призыв к примирению не вполне равно трактовал обязанности сторон. России опосредованно, но при этом недвусмысленно предписывалось чувство вины – за давнее зло, за екатерининские разделы Речи Посполитой. Польше при этом не предписывалось ничего, кроме надежд и упования на то, что «устройство участи сего края» сможет «поселить в сердцах их (поляков. – Прим. авт.) чувства приверженности к Престолу» и этим изгладит воспоминания о несогласии и борьбе[1255]. Действительно, Александр I, хотя и повторявший время от времени, что как внук он не может быть судьей деяний, совершенных императрицей Екатериной II, гораздо чаще выражал несогласие с действиями бабки[1256]. П. А. Вяземский вспоминал, что в конце 1800‐х гг. император именовал восстановление Польши «политической справедливостью»[1257]. Рассуждения о том, что монарх «почитал долгом совести загладить великое политическое преступление, совершенное с Польшей», можно найти и в других источниках[1258].
Императору вторил его более чем полномочный представитель в польских землях – великий князь Константин Павлович, с годами перенявший трактовку брата. Как указывает Н. К. Шильдер, воззрения цесаревича в этом отношении были более чем радикальны: он обвинял свою бабку Екатерину II в том, что она спровоцировала бездумной польской политикой появление якобинства в Европе, что, в свою очередь, в результате цепи событий привело Францию к войне против России в 1812 г.[1259] В этих построениях вся вина уже традиционно предписывалась России, все зло современного мира произрастало из действий Екатерины II, а победители в войне 1812 г. оказывались ее виновниками. Константин Павлович оставил целый ряд выразительных писем, раскрывающих его отношение к Польше, ее прошлому и будущему. В 1826 г. он писал своему другу Ф. П. Опочинину в связи с польскими тайными обществами: «Войдите в их (поляков. – Прим. авт.) положение и предположите, что Россия подверглась бы такому же разделу, как Польша; какой в таком случае был бы Ваш собственный образ действий и взгляды? Доложите все это императору…»[1260] В 1827 г. он выражал схожие мысли уже Николаю I[1261].
В стремлении снизить значение действий конкретных участников событий – прежде всего русской армии – и переакцентировать установки в отношении категории «вина» император, конечно, не ограничился одной политической риторикой. Частью этой системы были и действия монарха, порой носившие демонстративный характер.
Современники писали о личностном неприятии Александром I самого упоминания Отечественной войны 1812 г. Генерал А. И. Михайловский-Данилевский, объясняя подобные реакции императора, маркировал их как «удивительные» или «странные». Когда во время репетиции парада русских оккупационных войск в Париже 26 августа 1815 г. генерал К. Ф. Толь упомянул, что дата репетиции совпала с третьей годовщиной Бородинской битвы, ремарка вызвала у монарха заметную досаду[1262]. Известно и нежелание Александра посещать временную могилу М. И. Кутузова в Бунцлау. А. А. Керсновский в своих работах прямо делает вывод, что Александр I «питал неприязнь к самой памяти Кутузова»[1263].
Первое послевоенное посещение Александром I Москвы в 1816 г. представляет собой совершенно исключительный случай. Все еще полуразрушенный город принял императора «с восхищением». Согласно одному из описаний, «сто тысяч встретили и сопровождали повсюду государя. Московская полиция не