Неизвестная «Черная книга» - Илья Альтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем я познакомился со всеми колхозниками, а с учителем, корейцем Точеем, и с его женой мы подружились. Я сразу почувствовал, что я больше не одинок. Он приходил ко мне на конюшню, беседовал со мной, потом приглашал к себе. Однажды Точей сказал мне: «Я вижу, что вы человек надежный. Немцев вы ненавидите. Надо связаться с людьми».
Это был для меня счастливый день. При следующей встрече Точей сказал мне, что он имеет от одного коммуниста поручение создать вокруг себя группу, и предлагает мне помочь ему. По ночам Точей ездил в Карасан, там был радиоприемник. Мы располагали последними новостями, установили связь с партизанами. Жена Точея была прекрасным человеком: она воодушевляла нас на самые смелые предприятия против немцев. У нее был маленький ребенок, а второго она ждала со дня на день. Она говорила: «Не хочу, чтобы мои дети видели этих извергов. А если, паче чаяния, немцам удалось бы здесь задержаться недолго, я таких детей воспитаю, что им от них тошно будет!» В колхозе «Возрождение» я дождался прихода Красной Армии.
[1944] Записал Лев Квитко[265]Рассказ симферопольского портного Макса Соломина
В портновской мастерской, работающей на армию, я отыскал этого оставшегося в живых симферопольского портного Соломина. Сухощавый, среднего роста, с умным морщинистым лицом, человек лет пятидесяти. В тесной и шумной мастерской не было, где присесть и побеседовать. Он повел нас во двор на узенькую железную галерею, изнутри окаймляющую этот большой многоэтажный дом. Мы прислонились к перилам, и он начал.
За четыре дня до прихода немцев в Симферополь я приехал домой из дальней поездки. Я дамский портной. Прихожу и застаю пустой дом: жена с детьми заблаговременно эвакуировались. Соседи-евреи тоже. Верчусь по пустой квартире – неуютно. Пошел к своей сестре и застал ее. Бросилась она ко мне с плачем: у нее болен ребенок, и она не может эвакуироваться.
Прихожу домой, а у меня уже немцы расположились на ночлег. Однако на рассвете они ушли.
Между тем издан приказ: всем евреям обязательно регистрироваться.
В первые же дни оккупации произошло следующее. Два немца зашли в один дом на улице Толстого к бухгалтеру Пекерману. Увидав на руках у матери грудного ребенка, один из них схватил его и сунул в печь. Мать набросилась на немца, но в это время второй пристрелил ее. Отец накинулся на бандитов, но они смяли его, вытащили во двор, перебили ему ноги и стали волочить по каменной мостовой.
Я созвал к себе человек пятьдесят знакомых и рассказал им об этом несчастии. Я предложил: пусть тысяча-другая наших людей соберется и нападет на немцев. Многие при этом погибнут, но зато несколько сот человек добудут себе оружие и смогут уйти в леса, в горы… Однако мне возразили, что население в пятнадцать-двадцать тысяч человек уничтожить невозможно. Лучшим доказательством может служить то, что немцы ведут себя прилично: не избивают на улицах, вежливы…
Но вот настал этот день. Евреев начали вывозить и убивать. День прошел, два, три… Творится что-то страшное. Я не выхожу из дому. За уклонение от регистрации вешают на улицах. Я не иду. Но когда началась облава, я больше не мог оставаться один в доме, набрался духу и пошел, чтобы отдаться в руки палачей. Дело было днем. По дороге в гестапо меня вдруг окликают. Оборачиваюсь и вижу свою давнишнюю заказчицу Марию Ивановну. Рассказал я ей о своих делах, а она и говорит: «Сумасшествие! Самому идти в гестапо? Я и то боюсь в городе оставаться. Иду в деревню. Идемте со мной. Я запишу вас своим мужем».
При этом она указала мне человека, который может сделать мне паспорт. Короче говоря, через день мы оба ушли из Симферополя. Шли три дня, пока добрались до деревни, где старостой родственник Марии Ивановны. Она представила меня.
– Когда же это ты замуж вышла? – спрашивает староста и поглядывает на меня.
– Три года тому назад! – отвечает она.
– И он, значит, и фамилию твоего первого мужа носит?
Это, словно гром, поразило нас, об этом мы даже не подумали.
Но не успели мы выпутаться из этой неприятности, как подвернулась другая:
– Ну, ладно, – говорит староста, – это еще куда ни шло. Но как ты можешь оставаться здесь со своим мужем, когда ему стоит только слово вымолвить, чтобы каждый узнал, кто он такой… Нет, лучше уходите отсюда, я вас тут не оставлю… Однако он разрешил нам переночевать. И вот лежу я ночью и мучаюсь. Что делать? Мой еврейский акцент губит меня! Ворочаюсь, лежу, как на иголках, и вдруг приходит мне в голову… Вот это мысль! Готов сейчас же будить Марию Ивановну, утра дождаться не могу!
Утром я рассказал ей о своем плане. Ей понравилось. Пошли мы к старосте и объявили, что я становлюсь глухонемым!
Он рассмеялся:
– А выдержишь? – спрашивает.
– Выдержу! – говорю.
И староста взял мой паспорт и вписал «глухонемой». Но оставлять нас в деревне он все же не захотел и выдал нам бумажку: такая-то со своим глухонемым мужем таким-то направляются для поисков работы туда-то.
И пустились мы в путь-дорогу в надежде на мою глухонемоту. Пришли в деревню Онуфриевку. Ночь. У старосты необходимо получить разрешение на ночлег. Посмотрел он на мои документы и говорит:
– Дальше я вас не пущу. Мне портной нужен. У меня семья большая, всех обшить надо.
Мария Ивановна делает вид, что остаться мы никак не можем, а мне показывает знаками, о чем речь идет. А я тоже головой и руками показываю, что это невозможно. А в душе радуюсь тому, что у нас есть кров, работа! Правда, опасно то, что мы у самого старосты, что называется, у зверя в пасти. А он, между прочим, седой, заросший, как дикарь. Разрешил он нам переночевать, а наутро отказывается отпускать. Хозяйка накрыла на стол, невестка принесла материю для шитья, швейную машину, стол приготовили, а Мария Ивановна – мой язык и уши – показывает знаками, чего от меня хотят. Так мы тут и остались и принялись за работу. Обшили дом, всю большую семью, а староста нас не отпускает. Ему выгодно – денег за работу нам не платят. А я, говорят они, понятливый глухонемой, и каждый хвастает тем, что я понимаю его знаки. Проходит день, два, неделя, другая, а я глух и нем. Вокруг меня постоянно люди, так что даже словом перекинуться с Марьей Ивановной никак не удается. Видите, у меня даже морщины возле рта? Это потому, что я все время держал рот на замке. Все время находишься среди детей, женщин… Иной раз услышишь такое, что надо быть крепче железа, чтобы не расхохотаться, или наоборот, такое, что кулаки от злости сжимаются… Но уж раз взялся – надо молчать.
Но вот случилась такая история: однажды ночью налетели на деревню наши бомбардировщики – бомбить немецкие эшелоны на станции. Я проснулся, когда все в доме уже были на ногах, разволновался и вдруг как ляпну:
– Где мои брюки?
А тут от зажигательной бомбы стало светло, как днем, и я вижу около себя старосту.
– Тьфу на тебя! – плюнула в мою сторону Мария Ивановна.
Староста стоит надо мной, смотрит растерянно и кипит от злости, а я чувствую, что погибаю. Бомбардировка окончилась, немецкие эшелоны горят, а я даже радоваться не могу: сам у себя на шее петлю затянул.
Сидим с Марией Ивановной в комнате при свете пожара и молчим. Что тут придумаешь? Староста, конечно, прикажет нам убираться, а может, и расстреляет. Решили мы тихонько выбраться отсюда, не дожидаясь утра, и пойти куда глаза глядят. Так мы и сделали.
Когда Красная Армия нас освободила, Мария Ивановна пошла своим путем, а я – своим.
[1944] Записал Лев Квитко[266]Гибель и спасение еврейских детей в Симферополе
Рассказы Люси Рабин и Мириам Павер
В чистенькой квартирке у Люси Рабин сидели мы и слушали грустную повесть о симферопольских евреях, о ее родных и друзьях, скрывавшихся на чердаке этого самого дома в течение двух месяцев после массовых уничтожений.
Мы выслушиваем ее обиду на людей, ее горькие выводы – плод трехлетних преследований. Я пытаюсь ее утешать, но слова мои ее не трогают. Из того, что она рассказывает, я извлекаю факты, эпизоды и привожу их как примеры, отрицающие ее неверие в человечность и дружбу окружающих людей. Но слишком огорчено ее молодое сердце, слишком сильно чувствует она еще одиночество, охватившее ее после того, как она потеряла свою жизнерадостную и талантливую семью. Боль, выраженная на этом красивом и благородном молодом лице, – не из тех, что проходят или залечиваются даже в том случае, когда лицу этому всего еще двадцать шесть лет.
– Кто этого не пережил, тот не может понять, – повторяет она. – Кто так одинок, как я, тот почувствует.
– Вы всем нам очень дороги! – говорят ей. – Вы не одиноки. На вас, на считанных, оставшихся в живых, народ перенес всю свою любовь, всю заботу, причитающуюся миллионам погибших. Вы у нас, как единственные дети. Сколько евреев из семнадцати тысяч осталось в Симферополе?