О любви - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, а ты? — участливо спросила она, и звонкий голос сник.
— Что я?.. Живу. — Он еще брал разбег для более вразумительного ответа, когда она сказала, странно блеснув глазами:
— Похоже, опять едешь на картошку?
Чуть отстранившись, она жадно оглядывала его раздобревшую фигуру в тесном засаленном ватнике. Большие карие глаза не пропустили ни дыры на локте, ни оборванной пуговицы, скользнули по вязаной шапочке, резиновым подвернутым ниже колен сапогам и задержались на торчащей из кармана бутылке.
— Она — матушка?.. — И эта незаконченная вроде бы фраза подвела итог ее наблюдениям.
«Да она принимает меня за алкаша! — осенило Петрова. — Ей кажется, что она все про меня поняла. Но почему она не дала мне толком ответить? Для работяги, идущего со стройки, мой вид вполне позволителен, но для человека так называемой интеллигентной профессии настолько нетипичен, что следовало хотя бы не торопиться с выводами. С какой безжалостной быстротой произвела она меня в потерпевшего полный крах человека! Почему так легко поверила самому плохому? Значит, в непрекращающемся счете со мной ее устраивает лишь крайняя степень моего падения. Стало быть, и самой ей не больно сладко?»
Да! Наконец-то навел он на фокус. Рядом с ним стояла немолодая, поблекшая женщина в потертой шубейке, с которой уже ничего не могли поделать все ухищрения перекройки и перелицовки. Дешевая косметика: свалявшаяся в шарики тушь на ресницах, полустершаяся лиловая помада и грубая пудра — лишь усугубляли разрушительную работу времени и разочарования. Жизнь давно выпустила Нину из теплых объятий на холод и сквозняк, и, поняв это, Петров уже не хотел ни в чем ее разубеждать. Он усмехнулся и развел руками, словно признавая справедливость горького упрека.
— Ты никуда не торопишься, — решила Нина. — Проводи меня до дома. Мне хочется поговорить с тобой, а мой хозяин ненавидит, когда я шляюсь. — Она подчеркнула последним словом абсурдность ревнивых подозрений «хозяина».
То был отставной полковник, которому по сложным квартирным и семейным обстоятельствам никак не удавалось стать ее законным мужем. Прекрасный человек, любит ее сына как родного, быть может, не без военного педантизма, но зато непримиримый враг всяких рюмочек и закусочек.
С глуповатой ухмылкой Петров принял намек, все более подчиняясь навязанной ему роли.
Когда они сели в вагон, он вспомнил о товарище и устало выплеснул его из головы. Вагон как-то разобщил их с Ниной, хотя они сидели рядом. Она то рылась в хозяйственной сумке, то говорила что-то пустое — для самой себя, а не для собеседника, о домашних делах. Но иногда они вдруг улыбались друг другу, прежнему своему, давно умершему, похороненному и не оживленному встречей.
Уносясь все дальше к ненужным Кузьминкам, Петров чувствовал себя героем фарса, но это не веселило, даже когда он пытался взглянуть на происходящее из будущего. Что-то тут мешало спасительному юмору.
Они вышли из метро, и Нина вдруг запретила провожать себя дальше. То ли боясь ревнивого «хозяина», то ли, что вернее, не хотела попасться на глаза соседям с таким непрезентабельным спутником. «Неужели ни ей, ни ее близким никогда не попадалась моя книжка или хотя бы статья в журналах и газетах? — подумал Петров. — Впрочем, у меня настолько распространенная фамилия, что она могла и внимания не обратить. Но возможно и другое: она допускала совпадение мое с Петровым, который пишет и о котором пишут, и боялась, не хотела этого. Отсюда ее неделикатность и радость, когда она обнаружила во мне доходягу. Она так и не спросила, чем я занимаюсь, как живу. А ей это ни к чему — успокоительный образ банкрота налицо, и не нужно ни усложнять, ни колебать его».
— Прощай, — сказала она, — теперь уж мы едва ли встретимся.
— Почему? — спросил он, сильно и полно жалея эту женщину, так уверенно и нераскаянно прошедшую мимо его любви, мимо всего, чем был он.
— Сколько же ты собираешься жить? — холодно сказала она и ушла в своей вечной шубке, равнодушной, чуть враскачку, не играющей в молодость походкой.
Она ушла, а он приказал себе не думать о ней сейчас, не резать по живому. Скорее назад, к верному, чертыхающемуся на чем свет стоит, но все же не бросившему его товарищу.
…Конечно, не встреча с Ниной заставила его так остро и трудно почувствовать возраст, это зрело в нем исподволь, скапливалось неприметно. Очки, неумолимая бессонница, острая обидчивость и стремление рвать отношения, когда еще возможно объяснение, — это и многое другое, отдающее старческим чудачеством, ощущалось Петровым смиренно и твердо, как переход в иной возрастной климат. Встреча с Ниной, словно катализатор, завершила постижение неумолимого процесса. Теперь он окончательно знал, что будущее, в котором можно что-то исправить, выяснить, хоть исплакать, не существует для него и тех, кто создавал и наполнял его душевную жизнь. А он, оказывается, еще на что-то рассчитывал. На что? На возвращение былого?.. На раскаяние?.. Воздаяние по заслугам?.. Какая чепуха, он никогда и в мыслях этого не держал. Да! И все-таки смутная, черт знает куда загнанная надежда на какой-то душевный реванш, видать, существовала, и не надо обманывать самого себя. Скажем так: надежда на обретение последнего покоя, не в лермонтовском смысле — под сенью дуба, в земле, а прижизненного покоя. Но все это рухнуло за какие-нибудь полчаса. Оказалось, ему ровным счетом ничего не нужно от чужой и чуждой женщины, которую он проводил на метро до Кузьминок. Напротив, он сделал все возможное, чтоб оставить ее в спасительном неведении. Таков был конец истории, начавшейся за изрезанной перочинным ножиком школьной партой.
Но как же сильна она была в нем, если и сейчас случайная, пустая, нелепая, смехотворная встреча вывернула его наизнанку! И как сумел он уцелеть тогда, когда вышагнул от Нины в морозную щемящую пустоту в траченной молью кавалерийской шинели, припадая на больную ногу, не солдат и не штатский, недоучившийся студент и уволенный в глубокий запас муж, щенок, не умеющий даже огрызнуться? И ведь у него мелькала мысль о самоубийстве, и мать, все понимавшая, спрятала куда-то «наган».
Вот тогда-то и возник дом вблизи консерватории. В переулке, где он, коренной москвич и городской шатала, почему-то никогда не бывал. Забытый дом стоял в начале забытого переулка, если считать со стороны Никитской площади. Впрочем, Никитская тут ни при чем, они попали в переулок каким-то проходным двором. Почему память так старательно стерла географию события? Чтобы не было пути назад, чтобы не сделаться иждивенцем чужого милосердия, чтобы золотой лучик не погас в мути ненужной суеты?..
Случайность, непреднамеренность, хаотическая бесцельность происходящего с тобой настолько утомляет и обессиливает душу, что начинаешь искать значение символа там, где всякое значение заведомо отсутствует. Убеждаешь себя, что жизнь запрограммирована хотя бы в главных, опорных пунктах, на самом же деле ты просто участник Броунова движения — беспорядочный толкотни человеческих молекул. Неожиданный толчок бросает тебя вперед ли, вбок ли, назад, а там другой толчок, и ты несешься в прямо противоположную сторону, а потом с глубокомысленным видом пытаешься постигнуть смысл своих движений. Все это так, но разрази его гром небесный, если он когда-нибудь поверит, что встретил Таню случайно.
А было так. Все еще находясь под угрозой демобилизации, он пытался вернуться на фронт через Главное политическое управление. И вот, выходя после очередного уклончивого ответа из подъезда на улицу Фрунзе, он столкнулся с какой-то девушкой. Шагнул в сторону и вновь наскочил на нее. Он буркнул: «Извините!» — и снова уперся в тонкую, стройную фигурку. Он знал, что значит в психопатологии обыденной жизни такая вот довольно распространенная уличная неловкость, когда двое прохожих начинают топтаться друг перед другом, мешая пройти, и разозлился на себя. Но после новой тщетной попытки разминуться с облегчением понял, что не виноват, это девушка затеяла игру. Он вынырнул из своего душевного подвала, взглянул ей в лицо и не сразу, а через ощутимые мгновения — чреда воспоминаний: море, сведенная нога, каньоны, пыльный вагон, обрез вокзальной платформы, слипшиеся от слез ресницы — узнал Таню.
— Боже мой, Таня, это вы?
Она ответила кивком головы и взмахом ресниц: да, я.
И тут он на миг усомнился в этом. Повзрослевшее лицо ее совсем не походило на тугой детский мячик, оно опало, побледнело, смягчился угол крепких скул, да и весь абрис женственно помягчел, лишь золотистые глаза в длиннющих, пушистых, «махровых» ресницах остались теми же — юными, ясными, добрыми.
— Какими судьбами? В институт?.. Из института?.. В библиотеку? — В руках у нее был небольшой, туго набитый портфель, и он молол языком, чтоб заглушить поднявшуюся в нем непонятную боль.