Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего святого для него в жизни не стало. Вот он больно хорошо знает, что плетут по всей России про него с царицей — будто в блуде они живут, — а ему наплевать на это, и не только он и пальцем не шевельнул, чтобы остановить грязные сплётки, но наоборот, косым взглядом смеющимся, ухмылкой без слова, движением брови косматой он молча как бы подтверждает все это: пес с ними, пусть плетут… Да и лень опровергать…
Да и не поверят, сволочи… И она знает, что плетут про нее, а нет, не брезгует вот им, мужиком смердящим, гордая царица — ей только бы спасти дитенка своего, и верит, дура ученая, в какую-то силу его чудесную!.. И десятки, сотни других баб, молодых, пригожих, богатеющих, часами ждали взгляда его, а велел он им мыть себя в бане, мыли и во всем исполняли волю его мужицкую… А их мужей, братьев, сыновей раззолоченных, от золота да почестей бесившихся, он ругал в лицо матерно, а они гоготали радостно, словно и невесть какое отличие получили, сволочи… Анхиреи и митрополиты, пока он блудил и пьянствовал, часами выжидали в его приемной, а выходил он к ним, потный и вонючий, они, стервецы косматые, считали за честь и счастье облобызаться с ним! И дитенок жалкий, царевич, ластится к нему, а подойдет такая минута, может он стукнуть его по голове чем ни попадя и за ноги в окошко выбросить, а девок — придет каприз — в спальню к себе без жалости возьмет и пятки себе грязные чесать заставит. Нету в ем никакой зацепки, все обман и пустяковина, и на все ему наплевать. И тяжко ему ходить по земле и смотреть на все это представление ненужное, вроде как в киатрах, и мозжит его душа, точно вся чирьями покрылась, и ни в чем нет ему услады — да что услады, хоть бы отдыха только, от себя отдыха! И не раз, и не два брался он в темноте ночной за вожжи, чтобы повеситься на перемете над кучею навозною, но точно какая сила его удерживает: а ну, подожди, что еще у сволочей выйдет? А выйти что-нибудь должно беспременно, потому запутались все вчистую и путем никто уж ни во что не верит, а так только, для спокою вид делают, что верят, и все один на другого зубами лязгают, как звери таежные… Что-то их еще на цепи держит, а вот бы подвести бы такое, чтобы цепи те ослабли да упали — ох, и была бы потеха, мать ты моя честная, курица лесная! И пусть, и пусть! Мать их так и эдак, сволочей… Потому изоврались все до невозможности. Будь его сила, всю землю он со всех концов запалил бы, а сам ржал бы как мерин, да в огонь ссал бы… И что-то вот точно шепчет душе его, что близки сроки и увидит земля еще невиданное…
А ему что до этого? Наплевать и растереть, только и всех делов… Вот если бы нашелся какой чародей, который ослобонил бы его от муки мученской этой, снял бы с него эту печать Каинову, это проклятие неизбывное — вот что одно нужно ему… Истомилась его душенька, и нет силы больше терпеть… Вот, вот подкатывает под сердце этот комок боли колючей — ох, и тяжко же на свет Божий глядеть!
И Григорий вдруг дико завыл и головой своей стал биться об узловатые корни старой лиственницы, о камни, о землю сырую, выл и бился, выл и бился. И пуще всего хотелось ему, чтобы слеза проступила — раньше от этого облегчение бывало, — но теперь слез уже не было, не было облегченья муки мученской, не было спасенья… И выла, и плакала, и трещала тайга, точно в муке великой какой, и внизу, у корней ее, выл и бился человек, сын Божий, сам не знающий, за что же так наказует его Господь, чем особенным он так прогневил его?..
И чуткое ухо таежное уловило скорый поскок лошади вдали. Григорий встал, оправился и подошел хмуро к своему маштачку, тяжело влез на седло и шажком поехал по тропе. И вот, смотрит, летит во весь опор Васютка, племяш его, складный парень лет двадцати с хвостиком, такой матерщинник, такой блядун, что индо смех берет — летит без шапки, только волосы ветер бурный треплет…
— А, дяденька… А я было на заимку за тобою гнал…
— Чего такое там случилось?
— Телеграм тебе от царицы подали… Велит тебе скорее назад ехать. Пишет: война с ерманцем начинается…
— Чево?! Ты сдурел?!
— Нет. Так и прописано: война с немцами…
— Война? С немцем? Да что они там, осатанели, мать их распере-так? — рванул Григорий с сердцем. — Забыли, знать, как енаралы их перед японцем-то отличались? — он задохнулся в приливе гнева. — Едем!
И рядом они поскакали пустынной дорогой, под бурей к дому. Григорий был хмур. Тяжелые думы, как жернова, ворочались в его темном мозгу.
«Сколько разов говорил я ей: и думать не моги! Так на же вот… И того, черти, не понимают, что война для них каюк, крышка, аминь… — думал он, ничего не видя, и вдруг что-то мелькнуло в голове его, и тонкие губы раздвинулись в дьявольской усмешке. — Ну и пусть, так их и растак! И пусть… — ноздри его раздулись. — И пусть… Начинается камедь, все пожалуйте глядеть!..»
— Поддавай, Васютка! Пропала теперь твоя невеста — на немца тебя погонят.
— А нешто вы не похлопочете, дяденька? — усмехнулся дерзко Васютка. — Вам только стоит слово сказать — и ослобонят… А то у невесты-то…
И он сказал такое, что даже Григорий сплюнул — сплюнул и рассмеялся…
А безбрежная тайга билась и выла и шумела под ветром буйным, как море — точно кто-то огромный плакал от боли невыносимой, от тоски смертной, неизбывной…
Конец первой частиЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
«ВОЛЯ БОЖИЯ»
Если бы в первые дни войны с Луны или с Марса упал бы кто-нибудь в большие русские города, кто ничего не знал бы о происходивших событиях, он подумал бы, что на Россию вдруг обрушилось какое-то огромное, небывалое, сверхъестественное счастье. Тысячные толпы, радостно опьяненные, восторженные, ходили всюду по улицам с национальными флагами, иконами и портретами голубоглазого царя в красном мундире с золотыми шнурочками, что-то одушевленно пели, что-то горячо кричали, делали широкие жесты, глаза их горели пьяным огнем, и лица сияли. По запруженным густой толпой тротуарам шныряли мальчишки и каждый день бросали в толпы что-нибудь новое, зажигательное: «Объявление войны Германией России! Экстринные тилиграмы… Три копейки… Первые столкновения на границе… Зверства немцев в Бельгии… Эстринные известия, только что получены!..» И, глядя на этих маленьких оборванцев с худенькими, часто порочными лицами, казалось, что все это — и войну, и зверства, и эстринные известия — делают они: такой задор, такая гордость, такая радость звучала в их выкриках…
В особенности ярок был этот взрыв патриотизма в Петербурге. В тесных осведомленных кругах на ушко передавали таинственно, что государь был решительно против войны, что не хотела ее ни за что и больная, но властная царица, но что приказ о мобилизации у царя вырвали почти насильно путем темной и сложной интриги генералов и дипломатов, среди которых особенно в этом смысле были настойчивы военный министр Сухомлинов, генерал Янушкевич и великий князь Николай Николаевич: они были убеждены в скорой и блестящей победе, которая может только укрепить трон и династию.
Когда мобилизация была уже объявлена, немецкий посол граф Пурталес бросился к министру двора графу Фредериксу и со слезами на глазах пытался убедить старика сделать все возможное, чтобы заставить государя мобилизацию отменить. Фредерикс, вполне разделяя его ужас перед грядущей войной, тотчас же направился к государыне, чтобы объяснить ей всю трагическую серьезность положения.
— Вы совершенно правы… — сказала она. — Надо сделать все, чтобы предотвратить это страшное несчастье… Впрочем, граф Пурталес несколько преувеличивает опасность: мобилизация направлена не против Германии, а против Австрии. Государь говорил мне об этом несколько раз, и император Вильгельм или плохо осведомлен, или прикидывается, что ничего не знает…
Вместе с Александрой Федоровной старый Фредерикс пошел к государю. Там уже был Сазонов, министр иностранных дел. Взволнованный Фредерикс сразу же приступил к делу.
— Я умоляю вас, ваше величество, не брать на себя такую страшную ответственность пред историей и пред всем человечеством… — повторял старик. — Война эта совершенно немыслима…
Александра Федоровна горячо его поддерживала. Уве решил, что Фредерикс не понимает по-английски достаточно, она сказала нервно:
— Ты называешь его часто полупомешанным стариком, Ники, но он совсем не помешанный. И он предан тебе более других… Послушай его, прикажи демобилизовать армию…
Как всегда, государь заколебался и задумался. Еврейское лицо Сазонова сделалось жестким, почти злым.
— А я имею храбрость взять ответственность за эту войну на себя… — сказал он, обернувшись к старому Фредериксу. — Воина эта неизбежна. Она сделает Россию еще могущественнее. И вы, министр двора, которому подобает соблюдать интересы государя, вы хотите, чтобы он подписал себе смертный приговор, так как Россия никогда не простит ему тех унижений, которые вы ему навязываете…