Пять имен. Часть 2 - Макс Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И после ужина отправился спать.
Папа-тестомес тем же вечером так отлупил Ива Брабо, что соседи, восхищенные его воплями, прочили ему чин запевалы в полку городского ночного дозора.
А те, кому Фортуна улыбнулась, выпорхнули на улицы в белых туниках, щеголяя битыми коленками и черными крестами во всю грудь.
Старухи плакали, глядя на них.
Девочки вплетали в волосы спутников вьюнки и розы, а стройное пение «Te Deum laudeamus»[4] царило над полем сбора, как в райских кущах.
Мы с Брабо, потирая лупленные зады, безмерно презирали счастливчиков, лежа на крыше моего особняка.
Но уже через две недели епископ нашего города прокаркал с амвона, что удерживать детей, рвущихся на правое дело — поступок, выражаясь околично, неблаговидный с точки зрения Церкви и Господа, а выражаясь грубо, припахивает ересью. А ересь, не мне вам, сьеры, напоминать, всегда благоухает горелым.
Что, Амброз? На костре мне и место? Душа моя, с ножом у горла я бы больше любил ближнего! Клод, вспрысни даму, ей, кажется, дурно…
После епископского намека разжались объятия отцов, задохнулась дедовская мудрость и увяло рвение матерей, прежде становившихся в распор на пороге с кличем: «Только через мой труп!».
Нашлись отважные семьи, которые предпочли погрузит скарб и брыкающихся наследников на повозки и послать к черту епископа, Стефана и молодого монаха по кличке Истинная Правда.
И советую тебе, церковная крыса, хорошенько помолиться за благополучие и мир беглых из города семей.
Ив Брабо вскоре явился пред мои очи в ангельской рубашечке с маргариткой в патлах и поведал, что весь вечер показывал отцу язык, причем отец смирнехонько собирал ему узелок, гладил по голове и даже был трезв.
Я позеленел от зависти, обозвал его «голожопым», и нас с трудом разнял мой дядька-наставник. Теперь мои надежды на поход погибли: за сто блинов в голодный год я не встану под одну хоругвь с ренегатом, Ганелоном и Брутом в одном лице.
Но там, где рычит мужская гордость, решает очарование Евы.
И я, подобный единорогу (ибо на лбу у меня вздулась шишка), припал к девичьим коленям…
О, Николь… Ах, сьеры, если бы чей-то поганый язык сказал бы о ней худое, я бы дрался с мерзавцем одной рукой, не отнимая ножа от поповского кадыка. Надеюсь, вы не хотите подобных экзерсисов? Благодарю…
Николь… Мы сидели в ее садике, полном солнца и шепота, и ели ореховые пирожные, которые я на дух не переносил, но хвалил, потому что любила она.
Она сидела верхом на спине каменного льва против меня, вся в золоте, вся в трепете плюща… Облизнула с мизинца крем и спросила: «А ты пойдешь ко Христу со мной?»… Через час я плюхнулся на колени перед батюшкиными сапогами и стал клянчить.
И был благословлен.
Как теперь понимаю, на отца уже косились окрестные дворяне, отпустившие своих детей, и, запрети он мне, город рисковал обзавестись новой парой враждующих родов взамен помирившихся.
«Al dispetto di Dio, potta di Dio, негодяй!» сказала мать батюшке и заперлась в спальне.
Мы шагали в ночь, освещенные факелами, под колокольный гул, псалмы и звонкий крик скрещенных золотых труб в руках маленьких трубачей.
Мое родовое знамя с черным колесом и мечами волок сияющий Ив Брабо, ладонь Николь дремала в моей руке, я чувствовал себя в тунике как дурак, и был счастлив до сердечной боли.
Но страшная женщина схватила меня за плечи у ворот.
То была моя мать.
Мы торопились, подтягивая ряды, она бежала рядом черная, как сама полночь и шепотом обжигала мне ухо: «Я знаю, ты никогда не вернешься домой. Помни крепко: когда голова говорит одно, а душа другое — верь душе. Ты — моя кровь, ты — южанин. Так живи и умри южанином, сын. Возьми кинжал и спрячь. Южане всегда носят под платьем нож и сердце, и если у тебя выбьют клинок — коли сердцем».
С кинжалом моей матери ты сейчас и беседуешь, Амброз.
Уверен, что его речи сладки и приятны. А? Полно, не хрюкай, я пока шучу.
Нас было не меньше тысячи, сьеры. Почти все никогда не покидали дома и не ведали, сколь страшно и далеко странствие.
Наше воинство стало с течением времени из лебяжьего охряным от дорожного праха, потом серым и коричневым, как грязь.
Нас вел ангел и я верил ему, верил до крови, и все мы были пропитаны этой верой, как ядом.
А когда верит тысяча изможденных, сизых лицами людей, вера дорогого стоит, сьеры!
Я помню пронзительный голосок Стефана, когда он кликал, как юродивый; я помню его молитвы — жуткие детские считалки, от которых тосковала душа. Пекло солнце, а над Стефаном несли полотняной балдахин.
В жидкой грязи вязли ноги, а Стефана везли в крытой арбе.
Когда пал ослик, тянувший арбу, мы попарно впрягались в оглобли и спорили, чья очередь тащить блаженного, кому быть ближе к Богу.
Моя шея воспалилась от постромкой.
День и ночь, день и ночь, день и ночь мы брели, и дорога вливалась в дорогу без конца.
Мы срывались в короткий сон, как в пропасть, мы жрали дрянь, мы хрипели от жажды. Если шел дождь, мы раздевались догола, ибо мертвецы и обездоленные не знают стыда и влечения, и старались подольше сохранить тряпье влажным, выжимая вонючую влагу в рот друг другу.
Ведь не везде были ручьи, не всюду нас допускали к колодцам.
Бывало, к нам присоединялись взрослые: кто из любопытства, кто по вере, кто, сукин кот, прельстившись голыми бедрами старших девушек.
Но старый монах и молоденький Истинная Правда гнали непрошеных пилигримов с остервенением, храня юную чистоту преподобного стада.
Самому младшему крестоносцу было три года, его взяла с собой десятилетняя сестра. Его звали Ян, он не знал ни одной молитвы, он играл в пыли на привалах деревянной собакой.
Он умер первым от усталости и голода.
Мы зарыли его у переправы и украсили могилу цветами и камешками, со всей серьезностью и значительным молчанием, как дети хоронят птенцов и утопленных котят.
Деревянную собаку, выброшенную за ненадобностью, взяла себе Николь.
Мы тащились в судорогах, как больная кольчатая змея, и кивали над нами в небе кресты и хоругви.
Деревни вымирали, стоило нам приблизиться — крестьяне запирали двери, иногда оставляя за калиткой молоко и хлеб.
Они боялись, что мы уведем их детей. Я не в силах их винить. Но я видел, как они забили палками двух девчонок за то, что те выкопали полдюжины незрелых репок с окраины общинного поля.
«Я никогда не доберусь до Иерусалима», плакала Николь, уткнувшись мне под мышку. Мы лежали вповалку у костра. Ив Брабо хлопал комаров и сочинял песенки. Чем мрачней становился этот бесенок, тем веселей и солоней ему сочинялось.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});