Донник - Ольга Кожухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ушаков поднимался по узеньким каменистым, обесцвеченным жарким полднем экзотическим улицам города и думал о том, что здесь, в Нагасаки, наверное, даже самая сильная скорбь теряется и бледнеет, потому что ее вытесняют дела. Суета выжигает, наверно, сердце, как жара эту твердую, каменистую землю.
— А что? Деньги не помнят! — заметил Георгий Иванович, шедший рядом и думавший, видимо, о том же. — Вернее, банкноты. Медный грош еще помнит войну и будет всегда ее помнить. А большие купюры запамятовали, что Америка была им врагом, а потом оккупантом… Теперь она только добрый союзник, богатый сосед, которому можно продать и напалм, и военное снаряжение для войны во Вьетнаме… У Америки здесь, в Нагасаки, военная база. Смешно? Парадокс? А наверное, нет… Просто деньги не помнят! — повторил он опять после некоторого молчания.
На траурной церемонии, возлагая венок, Ушаков с волнением слушал звон колоколов, плывущий над городом; их печальные металлические голоса повторяли медлительно, с горечью: «Помни… Помни!..» Да, он помнил об этом. Миллионы людей, в том число миллионы советских солдат, сражались за мир, за просторное чистое небо. Разве можно об этом не помнить?
Весь день Ушаков находился под властью щемяще-печального колокольного звона и был переполнен суровостью собственных воспоминаний, поэтому для него неожиданно странным показался вопрос Васюты Антонова:
— Ты слыхал о мадам Баттерфляй?
— Да. А ты это к чему?
— Сейчас мы поедем смотреть ее дом. Ты, конечно, поедешь?
Ушаков с обреченным, растерянным видом только широко развел руками:
— А что делать? Конечно, поеду… Домик, где жила Чио-Чио-Сан… Туфли Золушки… Ступа Бабы-Яги. Поэзия, сказка, а сколько долларов за вход?
Но там, на холме, где стоял деревянный, построенный в старом стиле, с раздвижными стенами и окнами дом, пропахший сандалом и запахами цветов, Ушаков отделился от группы, внимательно слушавшей гида, и долго стоял один, глядя на город, лежащий внизу, и на бухту, «красивейшую из бухт», если вспомнить слова все того же Антонова, на мягкие линии отдаленных, дрожащих в нагретом струящемся воздухе гор. Он так и не слышал, действительно ли существовала мадам Баттерфляй на земле или все это вымысел, только легенда. Но, по счастью, и горы, и море, и бухта, которую бороздили суда с ее бледно-зеленой, то серой, а то изумрудной водой отливающей серебром, когда ветер рябил ее и гнал против солнца, в самом дело существовали в природе. И вот это-то и утешало, это было понятным, естественным и прекрасным.
Город нравился Ушакову, он словно что-то ему обещал, какую-то радость, а может быть, встречу. И он с благодарностью запоминал его солнечный, праздничный облик.
Они оба с Антоновым побродили по саду, то и дело оборачиваясь на дом — умели же в старину строить так, что и ветер, и море — все рядом, и все с высоты, и все окрыляет ощущением простора, — и пошли вниз по улице, мощенной камнями, мимо строгих, почти неприступных оград и прячущихся в гуще деревьев домов сеттльмента.
Автобус стоял на самом солнцепеке, но внутри него было прохладно. Они сели, усталые, тяжело отдуваясь, ослабили узлы галстуков.
— Молодцы японцы! Умеют работать, — сказал Ушаков и потрогал сиденье и подлокотники. Все вокруг было сделано элегантно, добротно и сияло почти хирургической чистотой.
— Да, они молодцы, я рад, что ты это заметил…
Провожая глазами японку в светлом шелковом кимоно, с привязанным за спиною ребенком, Ушаков кивнул головой в ее сторону.
— Мне и это правится тоже, — сказал Ушаков. — Все делают на свой лад, не оглядываются ни на кого. Отработал на службе — европейское платье долой, скорей кимоно, нарядное оби и гэта, и низкие столики, и цветы, и чайная церемония…
— Вот не знал за тобою приверженности к старине! — заметил Васюта.
— А я и сам за собою не знал, пока не поездил и не увидел, как люди везде свое отчее берегут… Сюда ехать собрался, пошел поискать сувениры, не банальных матрешек, а что-нибудь подороже, получше, ну, хотя бы хваленые русские полотенца, расшитые петухами, так все магазины обегал, нигде на нашел. А кажется, чего проще! Сестру свою умолял, она у меня замечательная мастерица, — пожалуйста, вышей. Так нет, говорит, и холста не найду, и рисунка, и ниток…
С холма по выстланной камнем дороге спускались отставшие иностранные делегаты во главе с гидом, пожилым, сухощавым, морщинистым человеком в защитных очках. Он рассказывал что-то весело, оживленно, а они его очень внимательно слушали. Потом, попрощавшись с ним, все толпой повернулись к киоскам, стоящим рядами по площади вдоль дороги, — покупать веера и раскрашенных кукол, изделия из ракушек, фигурки рыбачек и рыбаков в соломенных шляпах, заколки и гребли из черепахи.
Георгий Иванович пришел с куклой в руках, положил ее рядом с собой на сиденье, отер лоб платком.
— Повезу своей внучке, — сказал он, отдуваясь. — Просила японочку ей привезти…
Ушаков и Антонов только коротко переглянулись.
16Митинг был назначен в большом спортивном зале, вмещавшем, наверное, тысяч пять человек. Еще издали, из автобуса, можно было увидеть колонны людей, направляющихся к месту сбора под знаменами, с лозунгами, написанными на белой материи, с плакатами, прикрепленными на груди, с перевязями через плечо и на лбу: и мужчины и женщины — все в исписанных иероглифами призывов белых платочках.
Ушаков это с детства любил, он с этим родился, с этим вырос: колонны людей и знамена на Октябрьские праздники или на Первое мая. Он не мыслил себя без веселого единения многих сотен и тысяч людей, без улыбок, без марша и духового оркестра, без воздушных шаров и сияющих ребятишек на плечах у отцов. Но не знал и никогда не видел полицейских, стоящих цепями, вертолетов, парящих над городом, равнодушных, а то и презрительных лиц пассажиров, проезжающих мимо в роскошных, сверкающих лаком машинах, — это грозное противостояние двух общественных сил, шум и выкрики, рев клаксонов, визжание тормозов…
Иностранные делегаты проходили по залу под грохот несмолкающих аплодисментов. Потом, когда всех их, вошедших, по очереди представляли участникам митинга, называя страну и каждого делегата по имени, Ушаков испытал ни с чем не сравнимое чувство гордости за Советский Союз. Он склонил седоватую голову перед этими вставшими со своих мест незнакомыми, но такими попятными, близкими, дорогими людьми, полный братской любви и того настоящего, верного чувства, что в бою, в наступлении зовут чувством локтя.
Почему-то ему в этот миг припомнились Польша, Венгрия, Чехословакия — все те страны, которые он прошел как солдат со своими десантниками.
В Лодзи снег был слепящим, он только что выпал, и солнце его осветило миллионами искр, а красные флаги на крышах носились, как птицы, по ветру и хлопали красными крыльями.
В Праге танки проехали по цветам. У солдат на пилотках были только невыцветшие пятиугольнички, так как звездочки они раздарили на память обнимавшим и целовавшим их веселым пражанам.
Ушаков тогда и не знал, что каждая его пуля, попавшая в цель, каждый бой, будь то в декабре сорок первого года под Москвой или где-нибудь под Будапештом, крепко сложатся не в одну только великую майскую Победу, но и в эти громовые аплодисменты на митинге в жарком городе далеко от Москвы. Мир сегодняшний был защищен там, хотя бы и под Ненашевом, впрочем, как и под Орлом или где-нибудь под Смоленском.
Он глядел на людей, крепко пожимающих ему руки, на улыбки, на темные лица рабочих. Нет, и здесь, в Нагасаки, смерть от атомной бомбы нисколько не отличалась от смерти от атомной бомбы в Хиросиме, и прощения не было: в суете, за делами, ничто не забыто.
Митинг шел уже третий час, а на трибуну поднимались все новые и новые ораторы. В жарком воздухе, накаленном страстями, уже нечем дышать. Зал скандировал:
— Мир Вьетнаму!
— Американцы, убирайтесь домой!
— Янки, прочь с Окинавы!
— Запретить атомную и водородную бомбы!
И опять, как в Хиросиме, свет нацеленных прожекторов и суровая песня — зал поет ее стоя, — а на лицах людей чувство радости, понимания, без которого не важны ни любовь, ни удача, ни здоровье, ни деньги…
— Вася, здорово! — улучив момент, шепнул Ушаков Васюте Антонову. — Мне это нравится!
— Да, мне тоже, старик…
— Ты знаешь, я себе представлял это иначе…
Они, стоя, громко били в ладоши вместе со всеми.
— Да, — заметил Антонов. — Плохо только одно: тот, кто держит пальцы на кнопке, не ездит на мирные конференции…
— Ничего… Этот шум и сквозь стены пройдет. Каждый голос когда-нибудь да отзовется!
Выйдя на улицу после митинга, Ушаков удивился, что здесь все так же пылает огромное жаркое солнце, пешеходы снуют по узеньким тротуарам взад-вперед, подобные муравьям, каждый с маленькой своей ношей, пролетают роскошные автомобили, мчатся с рыжими, красными и зелеными крышами проныры такси. И вдруг голос знакомый, щебечущий, столь неожиданный и совсем без акцента: