Записки старого петербуржца - Лев Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственный? Это слово внезапным морозцем проходит по ней. Единственная луна глядит на нее сверху. Единственный – такой город распростерт под этой луной, на краю такой бездны, такого моря мерзости, бьющего волнами в Пулковские высоты… И вот – единственная в мире балерина с ведрами на коромысле, еле бредущая по белой, пустой улице…
Да уж не одна ли она осталась в живых на свете? Есть ли где-нибудь другие люди – живые, думающие, пусть страдающие, но живые?
Думать так – страшная слабость!
Ее надо вырвать из души, отшвырнуть, отбросить. Но какой силой, как?
И происходит чудо. Впереди, уже на самом углу, вдруг означается чуть движущаяся тень. Кто-то идет там тоже шаг за шагом по лунному пространству, потом скрывается в косой чернильно-синей тени, потом… Человек! Это – хорошо! Еще один человек… Это – прекрасно! Значит – не единственная!
Да, да, вот "оно" стоит за углом, прислонившись к стене, передыхает. "Оно", существо, не мужчина и не женщина, нечто непонятное, заболтанное в дикое тряпье. – существо, как все. Бесформенная кукла в женской шубке на плечах, в мужских ватных штанах, в разлатых подшитых валенках. "Оно" стоит неподвижно – так стоят все теперь, передыхая; "оно" дышит трудно, с надрывом – так и все теперь! Перед его лицом поднимается кверху струйка пара. Не как у всех – только как у живых.
Приближаясь, артистка осторожно огибает сугроб. По этому косогору не пройдешь с ношей… Она ступает на склон и скользит. Ведра раскачались. Вода плещет с новой силой…
И тут то существо заговаривает. Еле слышно оно окликает ее по имени.
– Нина Васильевна! – свистящим шепотом говорят этот человек. – А ведь танцуете-то вы… полишей… Полишей, говорю, чем водичку носите… Позвольте, я вам помогу, насколько в силах…
Стала как вкопанная.
– Откуда вы меня знаете?
Человек, тяжело дыша, неуклюже, как недоученный медведь, переступает опухшими ногами.
– Ну вот еще… – останавливаясь после каждого слова, говорит он. – Я старый балетоман… Да и живу рядом… А теперь вас каждый знает… Тех, кто тут, с нами… Силы-то у меня… нет. Но совет дать могу…
Он приблизился к ней. Он нагибается и поднимает комок снега – чистого, белого блокадного снега.
– Вот… Снежку немного… в ведра… Меньше будет плескаться… Как же вас не знать, когда вы такое дело делаете?.. Народ – на пределе сил. Надо ему отдушину дать. Вот вы и… Меня возьмите: автогенщик я, сварщик. Старуха – на той неделе… не выдержала… Старший – под Смоленском… еще в начале. Второй – пока что жив; тут он, у Дубровки… Сижу, как с работы доберусь, один: вся квартира пустая. Помирай, старик: все равно ты-то за горло их взять неспособный… Так сдавит тоской, так сдавит…
И вот – тащусь к вам, в театр… И посидишь… И появляется, знаете, такой вроде свет в пещере… Нет, не навсегда ведь это… Кончится! Человек-то ведь не может зверю сдаться…
И знаете, от сына товарищ недавно приезжал, так первое слово его: "Скажите, папаша, может ли быть, что у вас тут в Ленинграде театр действует? Мне войско наказ дало: Сам сходи, удостоверься. Приедешь, доложишь"".
Ну, и сходил. И поехал. "Эх, батя, батя… Конечное дело, на нашем "пятачке " тоже железному не выстоять – только который хромированной стали человек выдерживает. Но посмотрел я на ваших артистов – вот это да! Нет, что тут говорить: не взять ему нас. Выдюжим. Ох, ну и люди: герои!.. Танцуют, а?!"
Теперь они расстались. Теперь заслуженная артистка, балерина, орденоносец, стоит со своими полурасплесканными ведрами среди двора. Белая стена с черными проемами окон высоко поднимается над ней. Флер лунной тени висит наискосок через двор. Двор – как слуховая трубка: на улице артиллерии не было слышно, а тут – вот она, бьет. Стало еще холодней, еще пустынней. Но странное дело: как бы полегчало – в ней или вокруг нее. Что-то изменилось. Она задыхается, но по-хорошему, как в тот день, когда она получала орден.
"Танцуют… герои…"
Она поднимает коромысло чуть повыше на плече, чтобы пересечь двор. А может быть, и правда сегодня Терпсихора получила высокую награду?
Вода в ведрах опять покрывается тонким льдом. Драгоценная вода блокады. Живая вода, которую осторожно и безропотно надо донести до конца. И может быть, опустить в нее вот такой снежок. Чтобы не расплескать ее.
ОДИН ИЗ ТРИДЦАТИ ТРЕХ
… море вдруг
Всколыхалося вокруг,
Расплескалось в шумном беге
И оставило на бреге
…..
Тридцать три богатыря…
А. С. ПушкинДвадцать второго сентября сорок первого года начальник политотдела ИУРа [57] полковой комиссар А. В. Медведков приказал мне идти на станцию Пионерская, сесть там на мотодрезину и "убыть" с ней к станции Калище.
– Они, туварышш писатель, – пробурчал хмурый с виду, но добродушный, как сущий "медведко", помор-полковой, – подвезут вас до места… В Калище не слазьте; скажите, я приказал до самого Бориса Петровича. Да они будут знать…
Я привык, что воинские подразделения тут именовались по фамилиям командиров. Но чтобы какую-нибудь часть называли так почтительно – по имени-отчеству, показалось мне неожиданным.
– А фамилию не укажете, товарищ полковой комиссар?
– Это – чью же фамилию-то? – не понял Медведков.
– А вот… Бориса Петровича… – в свою очередь удивился я.
– Туварышш писатель! – развеселился начальник политотдела. – У него фамилии нет! Это для секретности так мы говорим. "Борис Петрович" значит "бронепоезд"! Я – по привычке так. А командир там – боевой. Вам интересно будет…
Я отправился на не обозначенную ни в каких жел-дор-справочниках станцию Пионерская. Дрезина стояла на путях. Первое лицо на дрезине, старшина, приняло меня с почетом: "Отвезем хоть до самых фрицев!"
Мы почти тотчас тронулись, и мне стало ясно: помимо пищи духовной дрезина везла "Борису Петровичу" нечто куда более существенное: горячую еду в походной кухне (или, может быть, в каком-то другом устройстве) на прицепленной к ней маленькой платформочке и некую "емкость" с жидкостью. Ее старшина поставил между коленями и неотрывно придерживал рукой.
Лебяжье лежит на 61-м километре от Ленинграда, Калите – на 82-м. Одноколейная дорожка змеится в лесах, туг – хвойных, там – лиственных, порою пересекает небольшие открытые пространства… Песок, болотца…
Вечерело; солнце садилось справа за незримое, ко близкое море. Вдруг дрезина стала как вкопанная.
– Товарищ интендант третьего ранга! Глядите-ка… Это надо же!!
Влево уходила неширокая просека. И среди нее, метрах в пятидесяти от полотна, наискось, головой к нам, стояла лосиха и кормила лосенка. Совсем крошечный, новорожденный, на нескладных палках-ногах, он тыкался мордочкой в вымя, спотыкался, с трудом сохранял равновесие…
Я высунул голову в окно. В тот же миг злой и хриплый знакомый "кашель" донесся из-за лесов: разрыв "тяжелого".
– Не по нашему усу бьет? – полуспросил, не отрываясь от лесной идиллии, моторист. (Я уже знал: "ус" – короткое временное ответвление рельсов, веточка пути.)
– Ну да, где ж по нашему?! Много правее: по Лачину… Да и время не наше: по нам он днем, с пятнадцати до семнадцати; хоть часы проверяй… Давай езжай дальше!
Вечер; туманчик по лужайкам, как в кинофильмах показывают… А ведь – война!
84-й от ЛенинградаСтанция Калище – крошечный вокзальчик среди поросших сосной песчаных дюн. Старый ленинградец, я сорок лет не подозревал, что такая существует.
Мимо течет речка, со странным именем – Коваши, неожиданно быстрая и чистая по этим песчаным и торфяным местам. В трех километрах от станции она впадает в море, между деревушками Ручьи и Долгово. Год назад это были никому неведомые рыбацкие поселки. Две недели назад все это стало фронтом: передовые силы фон Лееба, форсировав было другую такую же речку, Воронку, рванулись вперед в полной уверенности, что до моря их уже ничто не остановит… Остановили…
Теперь это был ближний тыл морских бригад. Они и крепостная артиллерия выбросили противника обратно за Воронку и на долгие два с половиной года стали стеной на ее рубеже.
По щиколотку в песке я шел за сопровождающим по полотну. Километрах в полутора за выходным семафором обнаружилась глубокая полувыемка – почти отвесный откос справа, на высоту хорошего городского дома. Слева – болото, негустой, чахловатый березняк.
Три года назад мы с Георгием Николаевичем Караевым, работая над "Пулковским меридианом", облазили тут все. При мне и теперь была наша карта-десятиверстка – древность, "оконченная в 1868 году, исправленная в июле 1920 года", вся исчирканная стрелами наших и юденичевских ударов времен белогвардейщины. Мы тогда ходили тут, но могли ли мы думать…
По карте было видно: дорога за выемкой изгибается влево, к юго-востоку. Еще восточнее, вон в том лесу, – название почище, чем "Коваши", – деревня Ракопежи. Ингрия; тут сидели ингеры – ижора: имена – запутанная смесь финского и старорусского. За Ракопежами – близкая опушка леса; дальше – низменная долина Воронки, и на горизонте – возвышенность: Которская гряда. Там, за мелкой, курица вброд перейдет, речкой, – они, гитлеровцы. Другой, враждебный мир…