Эротизм без берегов - Маргарита Павлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дело здесь, кажется, не столько в пристальном самоанализе, сколько в том, что реальный Альвиан — сам Брюсов — подозревал Нину-Елену то в стремлении обрести завидного жениха, то в желании преодолеть репутацию девушки-перестарки, как то было обычно для брюсовского семейного круга (характерно, что Альвиан лишается такой родни, — облик «нового человека» плохо с нею монтировался).
Не выдерживал заданного напряжения и финал повести: по-провинциальному обольщающий девиц Альвиан также не мог стать истинным образцом нового героя, а куда вести его далее, Брюсов, видимо, не мог решить. Описать поездку за границу, самому там не бывавши, вряд ли было для него возможно, для развернутого анализа «декадентского» мироощущения было еще слишком мало материала, перевод повествования в сторону метаописания рождающегося символизма также был преждевременен (напомним, что повесть писалась накануне выхода второго выпуска «Русских символистов»).
Показательно, что более поздний вариант повести, на который мы уже ссылались, переводил название во множественное число: вместо одного декадента перед потенциальными читателями должно было явиться некоторое количество. И в реальной действительности Брюсов вполне мог опереться на свои контакты с А. Лангом-Миропольским (попавшим в «Декадента» под именем Пекарского, но лишенным там поэтических задатков[692]), А. Добролюбовым, Вл. Гиппиусом, Эрл. Мартовым, а если учесть и время непосредственно перед завершением работы, — еще и Бальмонта, и Емельянова-Коханского, пока не ставшего дискредитатором «декадентства». Вероятно, Брюсову важен был ореол одиночества и непонятости, окружающий Альвиана. Ведь если в дневнике Елена Андреевна время от времени наделяется качествами будущей соратницы по формированию литературного направления (как она была соратницей по фальсификации медиумических явлений), то в повести ничего подобного нет. Одиночество, не развеиваемое никакой любовью и никакой интимной близостью, также входило составной частью в облик нового героя.
И именно потому эротика Брюсова, при всей важности ее для развития сюжета повествования, остается лишь внешним испытанием, не перестраивая душу героя, оставляя его все тем же, неизменным и оттого не могущим найти завершения. Для читателей своего времени повесть Брюсова была бессмысленна. Для читателей времени нашего она полезна, потому что позволяет получить представление, как новое понятие, возникавшее в русской жизни все с большей ясностью, постепенно обретало свои очертания, пусть и противоречиво, с неловкостями, но и с уверенностью автора в своей правоте хотя бы в нескольких пунктах своей доктрины.
И едва ли не главным среди них была эротика.
* * *Повесть печатается по перебеленному автографу с правкой (РГБ. Ф. 386. Карт. 34. Ед. хр. 17). Позднее большая часть текста перечеркнута карандашом и чернилами. Первоначальный вариант назывался «Поэт наших дней» и был начат вскоре после смерти Е. А. Масловой (РГБ. Ф. 386. Карт. 2. Ед. хр. 7). Другие черновые автографы см. в рабочих тетрадях Брюсова (Там же. Ед. хр. 12–15, название повести иногда меняется на «Медиум»). О соотношении этого варианта текста с прочими см.: Гречишкин С. С. Ранняя проза В. Я. Брюсова // Русская литература. 1980. № 2. Более поздняя (1895) неоконченная повесть «Декаденты» и планы иных произведений того же рода (в том числе и с эротическими мотивами) см. в упомянутой публикации: «Бледны московские улицы…»: Незавершенный роман В. Я. Брюсова / Подгот. текстов С. И. Гиндина и А. В. Маньковского; Вступление и коммент. А. В. Маньковского // Наше наследие. 1997. № 43–44.
Повесть носит откровенно автобиографический характер и описывает историю первого «настоящего» романа Брюсова, развивавшегося с осени 1892 г. Отрывки из брюсовского дневника, касающиеся его отношений с Еленой Андреевной Масловой (или Красковой — по фамилии отчима), послужившей прототипом Нины в повести, см. в предисловии к публикации. Назовем также подлинные имена других героев: Мария Васильевна и Александр Александрович Кремневы — Мария Ивановна (в первом браке Маслова) и Андрей Андреевич Красковы (А.А. был отчимом Е. Масловой). Под именем Пекарского (в ранних черновиках и однажды в том тексте, по которому мы печатаем повесть, он назван Добропольским) выведен А. А. Ланг (писавший под псевдонимом Ал. Миропольский), поэт, участник сборников «Русские символисты», автор поэм «Ведьма» (ср. поэму Пекарского «Колдун») и «Лествица», а также сборника стихов «Одинокий труд» (под псевдонимом Александр Березин). Женичка — Вера Петровна Биндасова, за которой Брюсов ухаживал; Варя — настоящее имя младшей дочери Красковых, которая очень нравилась Брюсову (а отнюдь не Лангу, как следует из текста повести); Бунин — жених Масловой Михаил Евдокимович Бабурин, Барбарисик — Николай Васильевич Андруссек, Евгений Петрович Кожин (первоначально Ножин) — Сергей Михайлович Саблин. Время от времени Брюсов сбивается в именованиях (так, однажды Нина именуется не Александровной, а Алексеевной, фамилия Кожина часто не исправляется из предшествующей — Ножин и т. п.), и мы унифицировали написание. Естественно, реальные обстоятельства несколько отличаются от тех, которые попали в текст повести. Другой вариант описания см. в несколько более поздней автобиографической повести Брюсова «Моя юность».
ДЕКАДЕНТ
Лирическая повесть в XII главах
Глава первая
Чем дальше отодвигается от меня мое прошлое, мое недавнее прошлое, которое уже начинает мне казаться невероятным, тем яснее начинаю я понимать, как много пережито за один мелькнувший год. Деятели выдающихся исторических эпох, вероятно, не сознавали, что двигают мировую историю, так как великие события были перемешаны для них с будничными встречами и заботами; только после, когда время позволило взглянуть на прошлое издалека, поняли эти люди, что пережили, что создали.
Как жадно перечитываю я теперь те страницы дневника, которые я писал тогда, эти беспорядочно набросанные строки, смешанные с заметками о театре, о задуманных произведениях. Но они побледнели, эти строки; ничего не говорят фотографии и сохранившиеся афиши; только письма и мои стихи дышат прежним ароматом.
И вот, когда я стараюсь связать свои воспоминания, первое, что мне приходит на память, — это тот холодный мартовский вечер, в который я — мрачный и раздражительный — слушал, лежа на диване, моего друга Пекарского, говорившего о своей новой любви. В те дни Пекарский бродил по всем своим знакомым, разглашая всем, что он счастлив; вот почему зашел он и ко мне, хотя мы не встречались уже с год. Я терпеливо выслушал длинное стихотворение, прочитанное мне, где «любовь» рифмовалось с «кровь», а для «утра» подыскивалось «перламутра». Я даже позволил Пекарскому перечислить мне все достоинства его предмета и узнал, что это единственная девушка, которая в полном смысле может быть подругой жизни и которую можно уважать.
— Но, друг мой, когда я видел тебя последний раз, ты, кажется, смеялся над любовью?
— О, это совсем другое. Видишь ли…
Пекарский начал излагать свой взгляд на любовь. В гимназии, где мы учились вместе, Пекарский сначала мечтал о будущности художника и думал совершить преобразования в живописи. Потом, на моих глазах, краски и кисти были заброшены. Пекарский погрузился в математику, делил угол на три части и вычислял квадратуру круга. Поступил он, однако, на юридический факультет, и последний раз я видел его погруженным в политическую экономию, презирающим искусство и вообще страшным реалистом.
— Давно ли ты стал поэтом?
— Я, кажется, всегда писал стихи.
Тут я вспомнил, что Пекарский, действительно, всегда имел тяготение к литературе и даже усердно посылал плоды своих вдохновений в разные журналы, пока не нашел одного из них в «почтовом ящике».
— Позволь мне сделать нескромный вопрос. А ты… любим?
— Ах, мой друг, разве можно это знать… ты знаешь… девушка… и т. д.
— Кто же она, если это не тайна?
— Ты ее немного знаешь… Помнишь Кремневых?
— Как? ты влюблен в Нину?
— Нет, я люблю не Нину Алекс<андровну>, а ее сестру.
У Кремневых я был года два тому назад на спирит<ическом> сеансе, и тогда Варе, сестре Нины, было лет 13–14; по всем задаткам из нее должна была выйти самая заурядная барышня.
Между тем Пекарский начал повествовать мне о семье своего предмета. Оказалось, они были страстные спириты и успели обратить даже Пекарск<ого>. «Флюид», «астральное тело», «переспри» — так и посыпалось с его языка. «Это новая жизнь, — говорил он, — новые горизонты науки, возрождение человечества!»
Лежа на диване и слушая восторженные восклицания своего друга, я задумался о себе самом. То был для меня период некоторого утомления. Родители мои еще до моего рождения порешили, что их первенец будет необыкновенный человек, и я с ранних лет привык считать себя гением. В своих детских играх я воображал себя великим изобретателем. Впоследствии, когда ребяческие грезы приняли более определенную окраску, я сознательно сделал себя рабом своего таланта. Было время, когда я заставлял себя мыслить образами, мечтать, слышать в шуме леса ропот упрека. Вообще я жил деланной жизнью: не учился, а запасался сведениями, не влюблялся, не ссорился, а искал впечатлений. Тем заманчивей показалась мне теперь жизнь среди людей, которые мало знают меня, вдали от поклонников и друзей, от всего, что окружало меня за последнее время. Почему не отдохнуть с месяц? Манили меня, конечно, и те явления на сеансах, о которых говорил Пекарский, да хотелось и посмотреть предмет его любви, а после — почему нет? — и отбить его.