Золотая коллекция классического детектива (сборник) - Гилберт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для глаз античность не сохранила образца красоты. Возможно, глаза моей возлюбленной тоже скрывали в себе ту тайну, о которой говорил лорд Верулам. Я должен признать, что они были намного больше, чем глаза, обычные для нашей расы. Они были крупнее, чем самые крупные газельи глаза племени долины Нурджахада[37]. Но лишь изредка, в мгновения величайшего возбуждения, эта особенность Лигейи становилась более чем едва заметной. И именно в такие мгновения – возможно, лишь в моем разгоряченном воображении – проявлялась ее красота, красота существ, не принадлежащих этому миру, красота сказочных турецких гурий. Зрачки ее сверкали самым восхитительным из оттенков черного цвета, а сверху их оттеняли разительной длины ресницы, находившиеся высоко над ними. Брови, слегка неправильной формы, были того же цвета. Однако «необычность», которую я видел в ее глазах, заключалась не в их очертаниях, цвете или великолепии, а в их выражении. О, это бессмысленное слово, за безграничной простотой звучания которого мы скрываем наше полное неведение духовного. Выражение глаз Лигейи! Сколько долгих часов провел я, размышляя о нем. Как всю летнюю ночь напролет силился постичь его! Что это было… то нечто, более глубокое, чем Демокритов колодец[38], что скрывали зрачки моей любимой? Что это было? Я был одержим страстным желанием узнать это. Эти глаза! Эти огромные, эти сияющие, эти божественные очи! Они для меня стали двойными звездами Леды[39], а я для них – увлеченнейшим из астрономов.
Среди многочисленных, самых невообразимых аномалий, известных науке о работе человеческого разума, нет ничего более захватывающего, чем факт (которого, боюсь, никогда не замечают в школах), что часто, мучительно пытаясь вспомнить нечто давно забытое, мы чувствуем, что вот-вот воспоминание всплывет в памяти, но в конце концов оказываемся не в силах вспомнить. Сколько раз, когда я пристально всматривался в глаза Лигейи, мне казалось, что сейчас я сумею наконец осознать и до конца понять их выражение, я чувствовал, что это вот-вот случится… потом ощущение это слабело… и наконец покидало меня вовсе! А еще (удивительная… нет, удивительнейшая из загадок!) в самых простых вещах я замечал некую схожесть с этим выражением. Я хочу сказать, что после того, как красота Лигейи поселилась у меня в душе, стала покоиться там, как святыня в раке, многие сущности материального мира стали вызывать во мне то же чувство, которое всегда пробуждал во мне взгляд этих огромных лучезарных глаз. Но это нисколько не помогло мне понять, что это было за чувство, подвергнуть его анализу или даже спокойно обдумать. Повторяю, я замечал сходство, наблюдая за скорым ростом виноградной лозы, глядя на мотылька, на бабочку, на куколку, рассматривая стремительный водный ручей. Я чувствовал его в океане, в падении метеора. Я чувствовал его во взглядах людей, доживших до необычайно преклонного возраста. А еще есть в небесах пара звезд (особенно одна, звезда шестой величины, двойная и переменная, которую можно увидеть рядом с большой звездой в созвездии Лиры), рассматривая которые в телескоп, я испытывал похожее чувство. Меня наполняли им звуки некоторых струнных инструментов, нередко и отдельные места из книг. Я мог бы привести множество примеров, но особенно мне запомнилось одно место в томике Джозефа Гленвилла, которое (возможно, своей необычностью) неизменно преисполняло меня этим чувством: «И в этом заложена воля, которой несть смерти. Кому ведомы тайны ея и сила ея? Ибо что есть Бог, как не воля великая, наполняющая все сущее провидением своим. Человек не предается до конца ангелам нижé самóй смерти, едино по немощи воли своея».
Годы и последующие размышления позволили мне проследить некоторую отдаленную связь между этими словами английского моралиста и какими-то чертами характера Лигейи. Энергия ее мыслей, действия и речи, возможно, была следствием или, по меньшей мере, признаком той гигантской силы воли, которая за все время нашего долгого знакомства не нашла иного, более непосредственного проявления. Из всех женщин, которых я знал, она, внешне безмятежная и неизменно спокойная, была самой беспомощной добычей беснующихся коршунов безумной страсти. И этой страсти я не мог найти мерила, кроме как в удивительном размере ее огромных глаз, одновременно восхищавших меня и приводивших в смятение; в почти колдовской мелодичности, звучности, ясности и спокойствии ее необыкновенно тихого голоса и в безумной энергии ее речей (сила которых удваивалась благодаря контрасту с ее манерой говорить).
Я упоминал об учености Лигейи, она была безграничной… У других женщин я такой не встречал. Она прекрасно владела классическими языками, и, насколько я мог судить, трудностей с современными европейскими наречиями у нее тоже не было. Да и были ли у нее пробелы в остальных знаниях, считавшихся только из-за своей невразумительности академическими? Каким всеобъемлющим порывом понимание этой грани личности моей жены только сейчас ворвалось в мои мысли… Как это поразило меня! Я говорил, что не встречал у других женщин учености Лигейи… Но существует ли такой мужчина, который пересек, и успешно, все бескрайние просторы нравственных, физических и математических наук? Тогда я не замечал того, что вижу сейчас: познания Лигейи были поразительными… И все же я достаточно хорошо понимал ее бесконечное превосходство, чтобы отдаться с детской доверчивостью ее руководству через хаотический мир метафизических исследований, в которые я с головой ушел в первые годы нашего брака. С каким бесконечным торжеством, с каким упоительным счастьем, преисполнившись всего, что есть божественного в надежде, погружался я, когда она делилась со мной своими знаниями – как бы между прочим, почти незаметно, – в мечты о раскрывающихся восхитительных далях, по великолепным и доселе нехоженым тропам которых я мог устремиться вперед, к плодам мудрости слишком божественной и драгоценной, чтобы не быть запретной.
До чего мучительной была моя скорбь, когда по прошествии нескольких лет я увидел, что все мои упования рассыпаются прахом. Без Лигейи я был точно ребенок в ночи. Ее чтения, одного ее присутствия было достаточно, чтобы озарить ясным светом многочисленные тайны трансцендентализма, в которые мы погружались. Без ее сияющих великолепных глаз искрящиеся золотые письмена стали тусклее Сатурнова свинца[40]. Теперь же ее глаза все реже сияли над страницами, которые я штудировал. Здоровье Лигейи пошатнулось. Безумный взор сиял слишком… слишком ярким блеском, бледные пальцы приобрели могильную восковую прозрачность, а синие вены на широком челе порывисто вздымались и опадали, когда ее охватывало малейшее волнение. Я видел, что она умирает, и в душе я отчаянно боролся с грозным Азраилом[41]. Но борьба моей несчастной супруги, к моему изумлению, была еще более страстной, чем моя. Зная, какая мощная внутренняя сила заключена в ней, я был убежден, что ее смерть не будет ужасной… Но это было не так. Словами не передать, как отчаянно она сопротивлялась Тени. Я сам стонал от адской боли, наблюдая за этой жалкой битвой. Я мог бы попытаться утешить ее, я мог бы воззвать к разуму, но в ее безумном желании жить… – жить… – просто жить! – и утешения, и здравый смысл были совершенно беспомощны. И все же лишь в последний миг, когда ее неукротимый дух уже корчился в последних судорожных конвульсиях, она утратила внешнюю безмятежность. Голос ее стал еще мягче… еще тише… Но я не желал постигать безумный смысл едва слышимых слов, слетавших с ее уст. Разум мой пошатнулся, когда я прислушивался, впав в оцепенение, к печальной похоронной мелодии, к предположениям и порывам, дотоле неведомым ни одному смертному.
В том, что она любила меня, я мог не сомневаться и, конечно, мог бы легко понять, что в сердце, таком, как у нее, любовь была далеко не обычным чувством. Однако близость смерти позволила мне осознать всю силу ее страсти. Долгими часами, удерживая мою руку, она изливала свою душу, открывала тайны сердца, более чем страстная преданность которого граничила с идолопоклонством. Чем заслужил я счастье услышать такие признания?… Чем заслужил я проклятие потерять свою возлюбленную в тот самый час, когда она произносила их?… Об этом я не хочу и не могу говорить. Скажу только, что в такой, более чем женской, преданности любимому, который, увы, не заслуживал и не стоил того, увидел я наконец причину ее страстного желания продлить жизнь, теперь столь стремительно вытекавшую из нее. Это безумное желание, эту испепеляющую жажду жизни… – только жизни – я не в силах описать, да и не существует слов, которые смогли бы передать их.
В ночь своей смерти, когда часы показывали двенадцать, она властным жестом призвала меня и приказала повторить стихотворение, сочиненное ею несколькими днями раньше. Я повиновался. Вот оно: