Удивление перед жизнью - Виктор Розов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не сумею описать красоты Средней Азии, ее архитектурные совершенства, ее просторы и призрачные в сизой дымке горы на горизонте, яркие одежды людей. Я еще застал время, когда женщины, правда, уже немногие, носили паранджу, и было странно видеть, как в Ташкенте, садясь в трамвай, женщина придерживала паранджу зубами, чтобы при посадке та, качнувшись, не открыла лицо. Не сумею я описать и особую ясную тишину, и вечно ясный воздух. Хорошо у Есенина: «Золотая дремотная Азия опочила на куполах». Эта строчка не покидала меня в тех краях. И вот только об этой моей растворенности в особой тайной атмосфере Азии, которую я чувствовал и всей кожей, и ноздрями, и какими‑то еще своими шестыми, седьмыми и десятыми чувствами, только об этой новой ауре мне и хотелось сказать.
Повторю: если я нахожусь рядом с гробницей Тамерлана, надгробной плитой Баха (или Рембрандта) или даже просто вижу глобус, по которому изучал сферы Коперник, я чувствую прикосновение к вечности.
А сколько за эти поездки было смешного, всевозможных забавных случаев! Вот пример.
Играли все ту же неизменную «Мачеху». Заболела актриса, исполнявшая роль служанки Маргариты. Спектакль отменить нельзя, и я взял на себя эту роль, только звали меня уже не Маргарита, а Феликс, слуга. Отсюда следовала еще одна каверза. Везде, где говорилось о Маргарите, естественно в женском роде, надо было говорить о Феликсе — уже в мужском. Кажется, просто, но только кажется. «Мачеху» играли без конца, и текст сам собой отскакивал от зубов, слова вылетали раньше их осмысления. Актеры боялись оговориться. Напряжение сильное. И вот Полин, артистка Надя Михайлова, обращаясь ко мне— Феликсу, — вместо фразы: «Ты хочешь, чтобы я умерла!» — произносит: «Ты хочешь чтобы я умер!» Все на мгновение остолбенели, но тут же «поехали» дальше.
Я очень люблю всевозможные забавные случаи, которые нередко бывают в театре, многих сам был свидетелем. К сожалению, не записывал их и забыл. Но еще один помню.
Играли пьесу Корнейчука «Правда» в Театре Революции. В самом начале пьесы в степи на полустанке встречаются два главных персонажа — крестьянин Тарас и рабочий Кузьма. Занавес пошел, началось действие, и артист Александр Иванович Щагин, играющий рабочего Кузьму, знакомясь с крестьянином, спрашивает:
— Как звать‑то?
И актер Иван Григорьевич Агейчиков произносит:
— Кузьма. (То есть имя, которым зовут рабочего.)
Наступает мертвая тишина. Мы, участники спектакля, окаменели. Всем ясно — играть пьесу дальше невозможно. Помощник режиссера театра готов был дать занавес и, извинившись перед публикой, начать сначала. Но Щагин самым решительным образом выходит из положения и говорит:
— Нет, это я Кузьма, а ты Тарас.
О тысячу раз милый моему сердцу зритель! Можно было ожидать, что он ахнет, расхохочется, вознегодует. Ничего подобного. Зритель не шелохнулся. Он ничего не понял и, вероятно, подумал: «Что‑то я тут не совсем понял. Буду смотреть дальше, разберусь». А понять‑то ничего нельзя было. И спектакль спокойно поплыл дальше.
Воспоминание о поездке в Среднюю Азию связано и с такой, казалось бы, прозаической стороной: базары, рынки. У меня к ним особая страсть. Я и в Москве часто хожу и на Ленинградский рынок, и на Центральный, и на Черемушкинский, и на Палашевский, да почти все знаю! Красиво! Особенно осенью. Лотки завалены зеленью и плодами. Все оттенки. Багровая свекла со свежими темно — зелеными в красных прожилках листьями; сочная морковь всех желто — оранжевых красок; огурцы, гладкие или в пупырышках; нежная бело — розовая или красная, как клубника, редиска; важные помидоры; темно — лиловые, будто лакированные, баклажаны. Я уж не говорю о плодах юга. Все дорого, но глаза наслаждаются бесплатно.
А базары Средней Азии — на них покупать продукты только для Гаргантюа и Пантагрюэля. В жизни не видывал таких громадных персиков, дынь, арбузов, винограда. Наши «дамские пальчики» и не пальчики вовсе, а так, одна фаланга, а там именно все три, длинные и нормальные пальцы взрослого человека. А как бережно и художественно уложен в плоские плетеные корзины инжир — зеленый, оранжевый, фиолетовый, и каждый ряд проложен виноградными листьями, на которых еще блестят капельки утренней росы. Всюду, где есть вода, растительность Средней Азии поражает своей мощью. Есть во всем этом что‑то могучее, как проявление мощи самой земли. Недаром еще древние изображали богиню земли такой дородной женщиной.
Покой и мощь земли ощутил я в Средней Азии.
А потом Кавказ и нежный Крым. Правда, в Крыму в тот год еще был сильный голод. Мы буквально остолбенели, когда вышли из нашего дома — вагона в Симферополе. Прохожие брели как бы во всеобщей скорби, опустив головы, медленно и печально. Город горя — таким остался он в моей памяти в ту поездку. Это сейчас там все сверкает и живчиком бьется предкурортная жизнь.
Притихшие, как на похоронах, мы сели в автобус и молча доехали до Ялты. В Ялте было лучше. Но на рынке продавалось только мясо дельфинов. Это очень невкусное мясо. Я пробовал, и меня чуть не вырвало. Может быть, дельфины действительно какие‑то высшие существа и их мясо — подобие человеческого.
Весенний Крым цвел, благоухал, сверкал, но в тот год как‑то тоже скромно, вежливо, с пониманием времени. И розы, и акации, и каштаны, и даже маргаритки на клумбах как бы говорили: мы цветем, но извините нас за это и не обращайте на нас внимания. Весна была переменчивая, вплоть до неожиданно выпавшего снега, на несколько минут покрывшего белым пухом все цветы. И когда снег тут же стал таять, из‑под него сразу же показались роскошные распустившиеся цветы, и это было уже как в сказке «Двенадцать месяцев».
Из Ялты мы должны были ехать в Форос — почти самую южную точку Крыма. Нас предупредили: дорога опасная, много обвалов. Первым поехал грузовик с декорациями, а часа через три — и мы. Обвалов не было, но дорога действительно была скользкой и усыпанной камнями. Спускаясь непосредственно к Форосу по немыслимо трудной, вырубленной в скале над пропастью дороге, мы испытывали страх. Ширина ее — только — только проехать нашему небольшому автобусу. Водитель вел машину крайне осторожно. Ползли медленно, но коварная, как бы смазанная дегтем дорога все время подталкивала машину к обрыву. Глядя в окно вниз, я видел под собой не землю, а бездну. Именно над ней нависал кузов. Спуск продолжался мучительно долго и в абсолютной тишине.
Спустились. Вздохнули облегченно. На крыльце бывшего имения Кузнецова, когда‑то владевшего фарфоровыми фабриками — теперь санатория какого‑то важного учреждения, — стояли машинист сцены Генрих и шофер. Они‑то и уехали на грузовике с декорациями. Генрих с криком: «Есть Бог!» — бросился к нам и, захлебываясь, рассказал, как они с водителем грузовика избежали неминуемой гибели. Еще не доезжая спуска к Форосу, грузовик наскочил на камень, видимо свалившийся сверху, резко рванул влево и полетел в пропасть. Но на краю обрыва росло дерево. Грузовик переломил его, нижняя часть дерева пронзила кузов, и машина, повиснув своей передней частью над пропастью, замерла. «Как на булавке стрекоза». Генрих и шофер были в кабине и висели в воздухе. Цепляясь за ветки, а потом за скользкие края скалы, они выбрались на дорогу. Пережитое еще пульсировало в их глазах и мышцах лица.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});