Сестра печали - Вадим Сергеевич Шефнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему же лейтенант в летной форме? — спросил я.
— Маскировка, вот почему, — отрезал Великанов. — Однако умный человек такие детские хитрости сразу раскусит. Я мигом разобрался.
Через несколько часов мы пришли на аэродром. Вернее, нас разместили в одноэтажной деревянной казарме с цементным полом и двухэтажными нарами, а казарма эта находилась около аэродрома. Рядом стояло еще несколько таких же строений, а за ними простиралось поле. Оно не было залито бетоном, на нем росла трава, но это было летное поле. Виден был небольшой самолет, а по краям, там, где начинались кусты, стояло еще несколько самолетов.
Нас отвели в большую столовую и очень хорошо накормили. Вечером свели в баню и выдали всем новое обмундирование. Теперь мы носили голубые летные петлицы с «птичкой». Но пилотом никто из нас не стал. Мы попали в БАО — батальон аэродромного обслуживания.
32. Встреча в декабре
Опять я был при винтовке, на этот раз с коротким стволом. Опять у меня были две гранаты РГД и вся солдатская амуниция. Но настоящим нашим оружием стали лопаты и топоры. Мы выстроили глубокое, в два подземных этажа, КП авиачасти, отрыли и оборудовали «гнезда» для самолетов — подковообразные капониры, рыли запасные блиндажи и землянки. Иногда нас везли на грузовиках в лес, там мы валили сосны, обрубали со стволов сучья, — готовили бревна для накатов. С летчиками и даже с технарями мы дела почти не имели, они маячили где-то вдалеке, недоступные, как боги. Иногда нас по нескольку человек посылали выкатывать на летное поле самолеты. Пол в капонирах был несколько ниже уровня аэродрома и шел чуть-чуть под уклон. Выкатив «Чайку» или И-16 из гнезда, мы ждали, когда в кабину сядет летчик. Потом, когда мотор начинал работать, а винт начинал крутиться, мы бежали за машиной, подталкивая ее. Затем раздавалась команда «отставить». Дальше самолет бежал своим ходом; от него шел ветер, поднимающий пыль и сгибающий редкую траву. «Чайка» взлетала на другом конце поля, а мы шагали на свою «летную практику» — копать землю.
Хоть шла война, режим у нас был казарменный, а не фронтовой. Мы вставали по команде «подъем» всегда в одно и то же время — в шесть часов, когда из казарменного репродуктора доносилось:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…
Надев брюки, но не надевая гимнастерок, мы выстраивались вдоль нар на медосмотр, или, как говорилось неофициально, «становились на вшивость». Приходила санитарка и осматривала воротнички рубах. Но вшей пока что не было, хоть некоторым очень бы хотелось их иметь: у кого обнаруживали педикулез, того посылали на день в Ленинград на санобработку. Спать мы ложились по отбою, и хоть нары были общие, но у каждого был свой матрас, свои простыни, подушка и одеяло. Кормили в столовой — и, до поры до времени, очень хорошо. До войны, на гражданке, я ел хуже. Вспоминая прежний сарделечно-кисельный рацион, я невольно думал о том, что здесь, при такой работе, я бы на нем протянул ноги. Солдатское денежное довольствие здесь было больше, чем в пехоте: не двадцать, а пятьдесят рублей в месяц. И курили мы не махорку, а «Звездочку», а иногда даже и «Беломор». Как-никак мы служили в военно-воздушных силах.
От Лели письма получал я часто и часто писал ей. Она по-прежнему работала на окопах, но теперь уже в другом месте, где-то у Уткиной заводи, совсем близко от города. Приехать ко мне она не могла, ее бы не отпустили, да я особенно и не звал ее к себе, потому что порядки в БАО были строгие, и меня бы, пожалуй, просто не вызвали к ней. Здесь было строже, чем в пехоте, потому что здесь по-настоящему воевали только летчики. В свободное время я перечитывал Лелины письма, они были нежные и немного грустные. О бомбежках и обстрелах Ленинграда она ничего не писала, будто их и не было, — может быть, просто чтоб не огорчать меня.
Но я-то знал, что город теперь бомбят и обстреливают. Аэродром находится не так уж далеко от Ленинграда, и по вечерам на юге видны были размытые, неясные световые полосы — лучи прожекторов. Видны были вспышки, короткие и беззвучные, похожие на июльские зарницы в ту пору, когда созревает рожь. Иногда горизонт начинал колыхаться, набухать темно-красным цветом: значит, что-то горит. В ночь на девятое сентября зарево было очень сильное и долго не спадало.
На другой день прошел слух, что сгорело много домов и что второй день горят Бадаевские склады. Через четыре дня стало известно, что в Ленинграде вторично сократили хлебную норму и что рабочим теперь дают пятьсот грамм, служащим и детям триста, а иждивенцам только двести пятьдесят грамм. Тогда говорили, что из-за того, что на Бадаевских складах сгорело много муки. У нас же пока что никаких ограничений не было и еды хватало, хоть мы и тратили много сил на работе.
В октябре нам сократили норму, кормить стали похуже. Теперь мы съедали без остатка все, что нам давали. До этого нарезанный хлеб лежал в столовой на столах, и каждый брал сколько хотел; теперь его стали выдавать пайками. Голода еще не было, но иные уже начали поговаривать, как хорошо они ели до войны. Еще недавно наряд на кухню считался чуть ли не самым плохим, от него всячески отвиливали; теперь всем хотелось дежурить на кухне, и некоторые из-за этого лебезили перед начальством.
Главные строительные работы на аэродроме уже закончились, все, что надо сделать, сделали, и часть бойцов откомандировали в город, говорили — в пехоту. Уходящие были довольны, потому что в пехоте хоть и опаснее, но зато на переднем крае кормят по первой армейской норме, да и начальство там не такое придирчивое, потому что само ходит под пулями. У нас на аэродроме теперь была вторая армейская норма снабжения, тыловая. К летчикам это, конечно, не относилось. Но и не летчикам жить еще было можно. Я накопил немного хлеба и несколько кусков сахара и с одним откомандированным переслал Леле. Она сразу же прислала письмо, чтоб я этого больше не делал, потому что ни в чем она не нуждается. Но я-то знал, что в Ленинграде становится