С ярмарки (Жизнеописание) - Шолом Алейхем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
. . . . . .
1913 - 1916
К МОЕЙ БИОГРАФИИ
(Написано в 1903 году моему самому близкому другу И. X. Равницкому)Милый мой товарищ, дорогой друг Равницкий!
Вы просите, чтобы я Вам дал хоть какие-нибудь сведения из своей биографии? Боюсь - не лишнее ли это, моя биография. Не рано ли? Это во-первых. Во-вторых, я бы не прочь и сам написать историю своей жизни - даже целую книгу[99]. В-третьих, я сильно занят, литературой, конечно. С тех пор как держу перо в руках, я никогда не работал так продуктивно, никогда не был так плодовит, как сейчас. Худо ли, хорошо ли, но пишется много. А Вы ведь знаете, что я способен писать даже на острие иголки или на лезвии меча! Одно плохо - время неудачное, за окном у нашего народа пасмурно, не хочется смеяться. А если и смеешься, то себе наперекор... Переписка с нашими великими людьми - евреями и неевреями отнимает у меня также уйму времени. Все же я урвал для Вас целый час (злодей!) - и вот Вам некоторые сведения. Быть может, они пригодятся Вам в работе. И да поможет Вам бог!
Ваш преданный друг Шолом-Алейхем.
...В маленьком, величиной с ноготок, местечке Воронке, недалеко от города Переяслава (где я родился в 1859 году), провел я свои лучшие золотые годы, прекрасные, глупые детские годы. В этой маленькой Воронке отец мой считался одним из первых людей, состоятельным человеком; он был старостой всех местных обществ - "реб Нохум Вевиков"! А мы, дети реб Нохума Вевикова, были тоже не из последних! Каждую неделю на проводы субботы у нас собиралось чуть ли не все местечко; в праздники люди приходили к нам на трапезу; все новости поступали к нам и исходили от нас. Стаканчик вина каждый рад был выпить у нас, о раввине - чудотворце говорили у нас, о политике - у нас, все у нас. Детей в нашем доме воспитывали в строгости, держали в страхе божьем, отдавали к лучшему учителю - реб Зораху. И мы были по - настоящему благочестивы.
Я помню еще и теперь сладость слез, которые мы проливали, слушая нравоучения учителя. А нравоучения читал нам учитель реб Зорах каждый день, и мы во время молитвы били себя в грудь и каялись, потому что нашему благочестию сопутствовали и великие грехи: мы были лгунами, чревоугодниками, не слушали отца, пропускали слова в молитвах, таскали деньги из кружки для пожертвований (см. "Ножик"). А запретные желания, греховные мысли! Один из наших товарищей, - звали его Эля, сын Кейли, - парень постарше, жених, рассказывал нам гадкие истории, вводил нас в искушение, развращал нас, превращал преждевременно во взрослых. А учитель читал нам нравоучения, и мы исходили слезами, усердно молились, не пропуская ни слова, плача, били себя в грудь и каялись в своих прегрешениях.
С детства я отличался богатым и пылким воображением. Дома представлялись мне городами, дворы - странами, деревья - людьми, девушки - принцессами, богатые молодые люди - принцами, травы - бесчисленными войсками, колючки и крапива - филистимлянами, эдомитянами и моавитянами[100], и я шел на них войной (см. "Зелень к празднику").
Схватывать живые черты всякого явления, любого человека было у меня почти манией. Сам того не желая, я изображал всех и каждого, начиная с нашего учителя реб Зораха и его жены, с товарищей по хедеру и их родителей и кончая пьяницей Борух - Бером и кривоногим сторожем Ониской. За это передразнивание на меня градом сыпались оплеухи. В хедере я прослыл шутом, комиком. Все смеялись до упаду, кроме меня. Дома мать заметила мои проделки и принялась их искоренять.
В умении подражания, в гримировке, в актерской игре не уступал мне только один товарищ, который к тому же прекрасно пел. Это был сын нашего раввина Меер, или иначе Меерл Медведев, впоследствии знаменитый певец Медведев. Великое искусство игры открылось ему еще тогда, когда он бегал босиком и самую расчудесную песню исполнял за грош или за пол-яблока[101]. Вдвоем с Медведевым мы представляли "Разбойников" - пьесу собственного сочинения. Медведев играл разбойника, а я - бедняка еврея. Остальные товарищи в качестве статистов изображали деревья в лесу. Я, бедняк, становился на колени и умолял, разбойника: "Чего ты хочешь от меня? Я несчастный бедный еврей. Сжалься над моей женой и детьми!" А он, разбойник, с кухонным ножом в руке распевал забавную песенку о том, что он должен во что бы то ни стало вырезать всех евреев.
Как бы мы ни были испорчены и дурно воспитаны, чувство милосердия ко всему живому было во мне так велико, что вид заезженной лошади причинял мне боль (см. "Мафусаил"), собака с перешибленной ногой вызывала у меня слезы (см. "Рябчик") и даже кошка, нечистая тварь, была мне мила и дорога. О больных, убогих детях и говорить не приходится (см. "Убогая").
Страсть к писанию, как это ни странно, началась у меня с красивого почерка, который я перенял у учителя, реб Зораха. За красиво написанное задание отец давал нам по грошу (первый "гонорар"). Я сшил себе тетрадь и красивыми буквами вывел в ней ("сочинил") целый трактат по библии и древнееврейской грамматике. Отец пришел в восторг от моего "произведения" и долго носил его у себя в кармане, показывая каждому встречному и поперечному, как прекрасно пишет его сын (было мне тогда лет десять), как он сведущ в библии и искушен в грамматике. Но наш сосед, реб Айзик, хасид с козлиной бородкой, который молился писклявым, как у котенка, голосом, сказал: "Грамматика-шматика. Чепуха и ерунда!.. Главное для меня почерк. У него ведь золотая рука!" ("Первая "критика").
Тянуло меня всегда в мир мечтаний и грез, в мир песен (см. "Иоселе-соловей"), в мир музыки (см. "Стемпеню"). После своего религиозного совершеннолетия я пристрастился к скрипке и получил за это порядочную взбучку от отца ("Скрипка").
Обеднев, мои родители переехали из Воронки обратно в Переяслав. Там нам впервые сшили модные сюртучки с распором позади. Когда умерла мать (от холеры), отец отдал нас в Уездную школу, и я выделялся среди других детей, отличался своим усердием. В пятнадцать лет я впервые прочитал книгу на русском языке. Это был "Робинзон Крузо". Недолго думая я написал собственного "Робинзона" под названием "Еврейский Робинзон Крузо". Свое произведение я показал отцу, отец показал его постояльцам (у нас был заезжий дом), - и все пришли в восторг.
С той поры отец стал оберегать меня как сокровище какое, освободил из-под опеки мачехи, не позволял ей колотить меня, не давал мне нянчиться с маленькими детьми, не заставлял, как раньше, крошить изюм (у нас был винный погреб под названием "Южный берег"), запретил мне также чистить сапоги постояльцам, ставить самовар, быть у них на побегушках и выполнять всякие другие поручения, как случалось прежде.
В возрасте от семнадцати до двадцати одного года, пока я не принялся всерьез за учение, намереваясь сделаться казенным раввином, я запоем читал, но еще больше писал. А писал я все в том же роде, что читал: стихи, поэмы, романы, драмы в огромном количестве и просто что в голову взбредет. Свои "произведения" я посылал во все существующие еврейские и русские редакции (я писал на древнееврейском и русском языках), и редакциям, благодарение богу, было чем топить печи... Только "Гамейлиц" напечатал два - три моих "произведения" с примечанием редакции мелким шрифтом: "Слог твой хорош. Услаждай нас дальше своей речью". И я принялся писать статейки на древнееврейском языке пудами, целыми вагонами, но никого моя речь не "услаждала", уж не знаю почему!
В то время (1883) появилась еврейская газета, первая газета на разговорном еврейском языке ("Фолксблат" - Александра Цедербаума), и так как русские издания отказывались печатать мои "романы" и "драмы", а статьи на древнееврейском языке тоже никого не услаждали, то я попытался забавы ради написать что-нибудь на разговорном языке, на языке Менделе Мойхер-Сфорима[102], книга которого попалась мне тогда на глаза. И, представьте себе, "Фолксблат" ухватилась за меня, и редактор Цедербаум собственноручно написал мне письмо, в котором просил (понимаете - просил!), чтобы я писал еще. С того времени я стал помещать фельетоны в "Фолксблат", и чем больше я писал, тем чаще меня просили присылать свои фельетоны. К тому же сотрудником "Фолксблата" в это время оказался Мордхе Спектор[103]. Он неустанно подогревал меня, чтобы я не переставал писать, что и делает по сегодняшний день. Мои писания, однако, в те времена были не более, чем забава, пока не случилась история с "Ножиком", которая изменила характер моего творчества, как и мою жизнь.
В те дни меня занимала коммерция - деньги, биржа, ценные бумаги и тому подобные вещи, не имеющие никакого отношения к литературе. Я достиг тогда вершины своего благосостояния, обладал большими деньгами и, возможно, пошел бы по иному пути, по тому пути, который некоторые считают - настоящим. Но случилось иначе. Приехав однажды в Киев по разным важным делам и устав за день, я лег спать, но уснуть не мог. Поднявшись, я присел к столу и написал, верней, излил душу в произведении о своих детских годах, которому дал название "Ножик".