Обетованная земля - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сто раз? Вполне возможно, но не сегодня. Мой песик болен, он лежит дома, все из-за пинка, которым вы его наградили пару дней назад. По идее, надо бы заявить на вас в полицию. Мой пудель, между прочим, стоит несколько сотен долларов.
Между тем вокруг нас уже собралась кучка сочувствовавших Хосе единомышленников.
— Надо оповестить общество охраны животных, — заявил один из них. — И потом, с чего вы вообще взяли, что это собака данного господина? Где эта собака? Если бы собака была его, она бы тут, рядом с ним стояла.
Фифи нигде не было видно.
— Это был пудель бежевой масти, — доказывал Куновский, но уже без прежней уверенности. — И у этого господина пудель такой же масти. Остальные-то все серые, черные, белые или коричневые.
— Неужели? — Вступившийся за Хосе и его пуделя незнакомец повернулся, указывая на Пятьдесят седьмую улицу. — Да вы посмотрите как следует!
Это был час, когда собак выводили на улицу, чтобы они справили свою нужду. По краям тротуаров, уподобляя улицу аллее сфинксов, в характерных меланхолически-идиотских позах лунатиков-идолопоклонников скрючились испражняющиеся собаки.
— Вон! — указывал незнакомец. — Второй справа палевый, и напротив еще один, а потом еще сразу два, вон за тем белым, крупным. Ну что теперь скажете? И вон еще, из пятьсот восьмидесятого дома как раз двое из двери выскочили!
Куновский с проклятиями уже вернулся на рабочее место.
— Эта банда всегда заодно, они неразлучны, — пробормотал он, извлекая из ведра с водой мокрую тряпку, чтобы вытереть испорченный номер «Эсквайра» и поместить его среди удешевленных изданий как якобы подмоченный дождем.
Хосе Круз проводил меня до самого дома Марии Фиолы, где за дверью его уже как ни в чем не бывало поджидал Фифи.
— Это не пес, а гений, — объяснил мне хозяин. — Когда он что-нибудь натворит, точно знает: мы с ним больше не знакомы. И окольными путями пробирается домой сам. Так что Куновский может подкарауливать его хоть до скончания века. И даже если он в полицию заявит, Фифи уже давно будет наверху, в пентхаусе: дверь у меня всегда открыта. У нас секретов нет.
Он прямо-таки затрясся от хохота, колыхнув телесами, напоследок еще раз похлопал меня по плечу и наконец отстал.
Я поднимался в лифте на этаж Марии Фиолы. После встречи с Крузом остался какой-то неприятный осадок. В принципе я ничего не имел против гомосексуалистов, но сказать, чтобы я был «за», тоже нельзя. Я знал, конечно, многие титаны духа были гомосексуалистами, но сомневался, чтобы они столь отталкивающим образом демонстрировали это всем и каждому, как Хосе Круз. Он почти испортил мне предвкушение встречи с Марией, на миг мне показалось, что своими скользкими, дешевыми шуточками он испачкал даже ее.
Имя хозяина на двери квартиры, в которой сейчас обосновалась Мария, тоже не улучшило мне настроения, ведь с ее слов я знал, что он из той же гильдии. Знал я и то, что манекенщицы по-своему жалуют гомосексуалистов, поскольку в их обществе избавлены от общепринятых грубых мужских приставаний.
«Так ли уж избавлены?» — думал я, нажимая на кнопку звонка. Ведь мне случалось слышать и о людях, способных угождать и тем и другим. Дожидаясь у двери, я даже головой помотал, словно силясь стряхнуть прилипшую к моим волосам паутину. «Значит, это не только Круз мне не дает покоя, — подумал я. — Что-то есть еще. А может, я просто не привык звонить в двери, за которыми меня ждет нечто вроде тихого, обывательского счастья?»
Мария Фиола осторожно чуть-чуть приоткрыла дверь.
— Ты опять в ванной? — спросил я.
— Да. Профессия такая. Сегодня у нас были съемки в фабричном цехе. Эти злосчастные фотографы чего только не придумают! Сегодня им, видите ли, понадобилась настоящая пыль! Входи! Я сейчас. Водка в холодильнике.
Она отправилась обратно в ванную, оставив дверь открытой.
— День рождения Владимира отмечали?
— Только начали, — сказал я. — Графиня обнаружила твою водку, у нее тут же начался приступ ностальгии. Когда я уходил, она дребезжащим голоском пела русские песни.
Мария вынула в ванной пробку. Вода зажурчала, и Мария рассмеялась.
— Тебе хотелось остаться? — спросила она.
— Нет, Мария, — ответил я и сразу почувствовал, что это неправда. Но в тот же момент, поскольку как раз это и мешало мне всю дорогу, все мгновенно улетучилось из моей головы, так что мой ответ перестал быть неправдой.
Голая, еще мокрая, Мария вошла в гостиную.
— Мы еще вполне можем туда успеть, — сказала она и посмотрела на меня. — Не хочу, чтобы ради меня ты лишал себя чего-то, что тебе доставило бы удовольствие.
Я засмеялся:
— Какая жеманная фраза! И надеюсь, Мария, что вполне лживая.
— Не вполне, — возразила она. — И уж совсем не то, что ты думаешь.
— Мойков осчастливлен твоей водкой, — сообщил я. — Правда, одну бутылку уже выпила графиня. Но остальные он успел припрятать. У Лахмана новая любовь — кассирша из кинотеатра, она пьет шартрез.
Мария все еще смотрела на меня:
— По-моему, тебе все-таки хочется пойти.
— Чтобы лицезреть Лахмана на вершине любовного счастья? В еврейских причитаниях он хотя бы изобретателен, но в счастье скучен до безобразия.
— Наверное, как и все мы?
Я не сразу ответил.
— Впрочем, кому это мешает? — сказал я наконец. — Разве что другим. Или кому-то, для кого внимание окружающих важнее всего на свете.
Мария усмехнулась:
— Значит, манекену.
Я поднял на нее глаза.
— Ты не манекен, — сказал я.
— Нет? Тогда кто же я?
— Что за дурацкий вопрос! Если б я знал…
Я замолчал. Она снова усмехнулась:
— Если б ты знал, то и любви бы пришел конец, верно?
— Не знаю. Ты считаешь, когда что-то незнакомое, что есть в каждом человеке, становится близким и понятным, то интерес угасает?
— Не совсем, в медицинском смысле. Но приблизительно так.
— Не знаю. Может, наоборот, после этого как раз и начинается то, что называют счастьем.
Мария Фиола медленно прошлась по комнате:
— Думаешь, мы на это еще способны?
— А почему нет? Ты разве нет?
— Не знаю. По-моему, нет. Что-то есть такое, что мы утратили. У наших родителей оно еще, вероятно, было. Правда, у моих родителей нет. Что-то такое из прошлого столетия, когда еще верили в Бога.
Я встал и обнял ее. В первое мгновение мне почудилось, что она дрожит. Потом я ощутил тепло ее кожи.
— А по-моему, когда люди говорят вот такие глупости, они очень близки к счастью, — пробормотал я уткнувшись ей в волосы.
— Ты правда так думаешь?
— Да, Мария. Мы слишком рано изведали всякого рода одиночество, чтобы не знать, что человеку ничего не остается, кроме горя, и чтобы не каждый раз доверять счастью. Зато мы научились считать счастьем тысячу самых разных вещей, — например, счастье выжить или счастье избежать пыток, спастись от преследования, счастье просто быть. Как ты считаешь, разве из этого не проще возникнуть легкому, летучему счастью — по сравнению с прежними временами, когда в цене было только тяжеловесное, солидное, длительное счастье, которое так редко выпадает, потому что основано на буржуазных иллюзиях? Почему бы нам не оставить все как есть? И как вообще, черт возьми, мы втянулись в этот идиотский разговор?
Мария рассмеялась и оттолкнула меня:
— Понятия не имею. Водки хочешь?
— Там от мойковской бормотухи что-нибудь осталось?
Она посмотрела на меня:
— Только от нее и осталось. Водку я послала ему ко дню рожденья.
— И он, и графиня были очень счастливы.
— А ты?
— Я тоже, Мария. А в чем дело?
— Я не хотела отсылать эту водку обратно, — сказала она. — Как-то уж слишком все это было бы церемонно. Не исключаю, что он еще пришлет. Но он тебе не нравится, правда?
Я рассмеялся:
— Как ни странно, нет. Хотя несколько дней назад мне было все равно. А теперь что-то изменилось. Как ты думаешь, может, я ревную?
— Я бы не возражала.
Мария ворочалась во сне. За окном между небоскребами сверкали зарницы. Бесшумные молнии призраками летали по комнате.
— Бедный Владимир, — вдруг пробормотала она. — Он такой старый, смерть совсем близко. Неужели он все время об этом помнит? Какой ужас! Как можно смеяться и радоваться чему-то, когда знаешь, что очень скоро тебя не будет на свете?
— Это и знаешь, и не знаешь, — сказал я. — Я видел людей, приговоренных к смерти, так они и за три дня до казни были счастливы, что не попали в число тех, кого прикончат сегодня. У них еще оставалось два долгих дня жизни. По-моему, человеческую волю к жизни истребить тяжелее, чем самого человека. Я знал одного, который накануне казни впервые обыграл в шахматы своего постоянного партнера, которому прежде неизменно проигрывал. И очень этому радовался. Знал я и таких, кого уже увели, чтобы прикончить выстрелом в затылок, а потом приводили обратно, потому что у палача был насморк и он не мог как следует прицелиться. Так вот, одни из них плакали, потому что придется умирать еще раз, а другие радовались, что им дарован еще день жизни. Это странные вещи, Мария, о которых человек ничего не знает, пока сам их не испытает.