Лапти - Петр Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще выше поднимает голос, закрыв глаза:
— А у нас все лошади в теплой конюшне. Дверь широкая, притолоки высокие, корма — ешь не хочу-у! Алеха, без лошади ты останешься. Куда пойдешь? — К нам придешь. Просить будешь? — Будешь. Дадим? — Поглядим.
Каждую фамилию записывал Алексей с биением сердца. Рядом, словно проверяя, стоял Стигней. Еще зорче, чем Алексей, наблюдал он за всеми. Стигней сразу разгадал, зачем ввалились после прихода Алексея старые колхозники. Увидя теперь, что записалось двадцать пять хозяев, он поднял руку.
— Мужики, стой! Говорил я, всех огулом надо было писать. Что же это одиночками?
— Сколько там?
— За двадцать пять валит.
— Мы понемножку, — ответил Сатаров. — Мы не жадные.
— Тогда пишите… и меня, — решительно заявил он.
Собрание замолкло. Этого от Стигнея не ожидали.
Алексей прищурил на него глаза, вопросительно уставился и завертел карандашом.
— Что глядишь? Пиши, — взволнованно проговорил Стигней. — Лишенец я, что ль?
— Хуже! — выкрикнул Илья.
— Это почему? — опешил Стигней.
— Нет тебе веры.
Но собрание, — кто записался и кто еще нет, — дружно разрядилось, словно обрадовавшись:
— Пишите Стигнея Митрича.
— Пишите, и мы войдем за ним.
Алексей в упор посмотрел на Стигнея и внезапно спросил:
— Жеребца сдашь?
Такого вопроса Стигней не ожидал. Он было замялся, но потом, быстро оправившись, ехидно упрекнул:
— Вы кого принимаете, жеребцов аль людей?
— Ладно, — проговорил Алексей и записал.
После Стигнея странички чистого листа не хватило…
Затянулось собрание. Некоторые бабы ушли домой. От духоты нечем было дышать. По избам носился угар от табачного дыма. С лиц у всех текли ручьи пота. Лампа несколько раз собиралась тухнуть.
Сатаров, возбужденный и радостный, предложил спеть «Интернационал». Тут же, не дожидаясь, сам затянул:
Вста-ава-й, пр-роклять-ем…
И как только раздались первые слова, несколько баб, словно их холодной водой облили, взвизгнули и, нарочно толкая поющих, шумно побежали к двери. Эта враждебная выходка еще более подбодрила поющих, и многие из них — Илья, Сатаров, особенно Алексей — вспомнили, что давно, очень давно не пели так дружно «Интернационал». Всем известные слова этого гимна сейчас, в этой духоте, в этой обстановке, где враг еще был налицо, заблистали невиданной новизной.
Крушение устоев
Глубоко утопая в снегах, в метель, продрогшие до костей, ходили по улицам села члены оценочной комиссии. Тяжелая поручена им работа: у новых колхозников взять на учет семена, сбрую, плуги, бороны, оценить лошадей, осмотреть помещение для конюшен.
Не видать конца улицы. Белая пелена то висела густым полотнищем, то вдруг распахивалась, и тогда со свистом проносился жесткий песок мелкого снега. У Петьки захватывало дыхание, он жмурил глаза, глубже нахлобучивал шапку. Досадовал — зачем в такую вьюгу пошли они с дядей Егором и Афонькой? Разве без этого дядя Егор не знал, у кого какие лошади, во сколько их оценить? Даже хомуты знал все наперечет. А про семена и говорить нечего. Зачем ходить, мерзнуть?
Но стоило только побывать в первых избах, как Петьку взяло недоумение. Что случилось? У одних колхозников вдруг не оказывалось семян, у других куда-то исчезли хомуты, у третьих — плуги пропали. И пришлось ходить не только по избам, но заглядывать в амбары, в сараи, риги, иногда лазить в погреба.
— Где же у тебя семенной овес? — спрашивал Афонька колхозника, указывая на пустые сусеки амбара.
Новый колхозник отводил глаза в сторону и начинал говорить что-то про недород, про нехватку кормов для скотины.
— Сеять чем будешь? — злился Афонька.
Колхозник пожимал плечами:
— А я почему знаю?
— Ягодка моржовая. Покупай, а доставай семян! — уходя, наставительно говорил дядя Егор.
— Разь от центры не дадут? — удивленно кричал им вслед колхозник.
— Три вагона стоят на путях, — насмешливо бросал Петька, — не знаем, кому они присланы.
Стороной, на людях, узнавали, что некоторые колхозники семена в самом деле потравили лошадям, иные на всякий случай припрятали, а больше было таких, которые, как только вступили в колхоз, потихонечку, под шумок, пока шли собрания, спровадили свой овес в Алызово на базар. И почти все, словно сговорившись, уверенно заявляли:
— Артели семян дадут. Советская власть позаботится.
По мало того, что исчезали плуги, семена, хомуты, — лошадей не оказывалось. Нарочно заходили члены комиссии проверять конюшни: нет. Следы от лошади были свежие, в конюшне еще носился теплый конский запах, на сучьях плетня висели волосы из гривы или хвоста, — видать, недавно чесалась лошадь о плетень, — в колоде корм лежал, а лошади не было.
— Митрофан, аль на Карюхе кто в извоз поехал? — спросил дядя Егор Митрофана, мужика хитрого, всегда прикидывающегося «ничегонезнайкой».
— Про кого ты? — словно не расслышав, переспросил Митрофан.
— Про лошадь спрашиваю. Карюха где?
— Карюха? Какая Карюха? — бестолково моргая, смотрел Митрофан на Егора.
Но, видя, что остальные члены комиссии молчат, а у Егора лицо суровое, новый колхозник догадливо спохватился:
— Это вы про лошадь, которая у меня была?
— Про корову тебя спрашиваем.
— Охо-хо. Так, так… Понятно теперь! Про лошадь. Улыбаясь, успокаивал:
— Я ее, милы мои, туды ей дорога, продал.
— Кто разрешил продавать?
— Зачем продал? Охо-хо! А на какой она лешман сдалась такая! Ведь ей только званье одно — лошадь. А она: кости кожей обшиты. Не нынче-завтра сдохла бы. Ведь ей, черту, двадцать семь годов. Из колоды последний зуб выбросил.
Митрофан усердно, словно давно этого ждал, хаял свою лошадь. И столько находил в ней разных болезней, такое количество насчитывал годов, что просто непостижимо было, как это он до сей поры не догадался продать проклятую скотину.
— Оценку производить мы у тебя не будем! — сурово прервал его дядя Егор. — О тебе вопрос поставим на правлении. Вряд ли нам такой колхозник понадобится.
Члены комиссии уходили. У Митрофана испуг перекашивал лицо.
Не могли слышать члены комиссии, как после их ухода поднялась перепалка между молчавшей все время женой и Митрофаном. И нет уже хитроватой улыбки, слетела притворная глупость, лицо стало красное, искаженное злобой. Он внушал ей, что она дура, и что у нее длинные уши, и слушается какой-то Юхи, этой рыжей… А вот не примут в колхоз, на ком тогда выедет весной пахать?
Пелагея, по прозвищу «Долбя», высокая баба с басистым голосом, давно стояла на крыльце и, подняв полы кафтана, то и дело выглядывала в улицу. Чем ближе подходили оценщики, тем злобнее сверкали глаза у Долби. А когда подошли к углу ее избы и дядя Егор ухнул в сугроб, Пелагею словно кто выбросил с крыльца.
— Всем бы вам, окаянным, утопиться в нашем сугробе! — закричала она. — Ног бы вам не вытащить. Ишь гоняет вас по дворам. Не вздумайте к нам в избу. На порог не пущу! Пест в углу припасла, так и оглушу…
Дядя Егор, — Долбя в молодости была его невестой и, если бы не солдатчина, возможно, стала бы женой, — остановился против нее, постучал валенок о валенок и, дождавшись, пока она передохнет, улыбаясь, проговорил:
— Знаешь, милая Поля, что сказать я тебе хочу?
— Знаю, все знаю. В колхоз силком загоняете.
— А вот и нет. Не угадала ты, — совсем широко улыбнулся дядя Егор.
— Говори, говори!
— Вот что скажу я тебе, милая Поля. Чем желать нам в сугробе утопиться, ты бы дорожку для нас прочистила.
— На кой черт вы сдались!
— А еще и то скажу, ягодка ты сладкая, что покамест, слава богу, нас еще ни одна собака так не обрехала, как ты. И что тебя черт вынес в такую стужу на улицу глотку драть?! Марш в избу!
Толкнув Долбю на крыльцо, а затем в сени, оценщики ввалились в избу. Следом за ними, теперь уже на чем свет стоит ругаясь, вошла Пелагея.
— Куда, куда принесло? Сказано, за порог не пущу.
— Стой, стой, не расходись, — казалось, даже любовно проговорил дядя Егор. — Ведь я, Поля, знаю твой нрав. Где у тебя мужик?
— Никакого мужика у меня нет. Уходите, а то возьму метлу и начну по глазам хлестать.
— Возьми, возьми… — посоветовал дядя Егор и подал ей из угла метлу.
Она, не глядя, сердито бросила ее опять в угол и снова принялась ругаться. Ругала она не только членов комиссии, не только колхоз, но и на всякие лады перебирала достоинства своего мужа, у которого и «разума своего нет», и слушается он всех, только не ее, Пелагею. Сам же в хозяйстве ничего не смыслит, и работать приходится все ей да ей. Увлекшись, в запальчивости начала перебирать уже такое из семейной жизни, от чего дяде Егору совсем неловко стало.