Из круга женского: Стихотворения, эссе - Аделаида Герцык
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мере того, как я все легче понимала стихи, моя влюбленность в Анни росла, и я уже не пыталась критиковать, восхищенно следила за капризами ее чувства. Вот она врывается в комнату, где сидит за книгами влюбленный в нее школьник, и изливает на него поток брызжущего веселья. (Vuoi tu[56]): «Пойдем! В комнате душно… Брось их, к чему ненужные науки! Я сама научу тебя всему. Глядя в мои синие глаза, ты будешь изучать астрономию… Что касается арифметики — мы будем вести счет нашим поцелуям… О, пойдем! Дадим волю молодости! Пусть солнце жжет, и ветер обвивает нас…»
А вот другому, любящему ее, она заявляет с безжалостной откровенностью: «Скоро моя любовь к тебе пройдет, и я вернусь к своей бродячей жизни, невозмутимо беспечная, радуясь, что могу забыть тебя… Скоро моя любовь пройдет, и, встретив тебя — я пройду мимо тебя с легким сердцем и блестящими глазами, не кланяясь тебе… Любить сегодня, забыть завтра — вот мой удел!..» (Fra росо[57]).
Эти и подобные строки на певучем новом языке чаровали меня. Быть такой! Отчего я так поздно встретила и полюбила ее? Отчего я не знала до сих пор, что бывает так, что можно быть такой?
Но, кроме порхающей непостоянной женской влюбленности, она учила меня и страсти — мрачным, горестным ощущениям, радости и мести, готовности на гибель и смерть.
Ее краткое, сильное стихотворение «Appuntamento» (Свидание) с отрывочным ритмом, звучащим мрачно и отчетливо, как первые удары взволнованного сердца, сразу подчинило меня себе: «Я жду его — тревожная. Он придет — безмолвный, с своим прекрасным и бледным лицом и жестокой сверкающей улыбкой. Придет. Я жду. И думаю о моей сестре, о моей бедной, робкой, влюбленной в него сестре, об ее тихом голосе, кротком взгляде и бледном лице… Он смеялся. Она лежала в моих объятиях в предсмертной агонии, но я поверх ее русых волос смотрела на него — и не плакала. Он меня любит. И ужасно, ужасно! Во мне горит страстное, преступное желание… Вот почему я здесь. А в кармане моем — каталанский нож!»
Этот coltello catalano заставлял меня трепетать каждый раз. Близость смерти и объятий, умиления и жестокости напоминали мне Кармен, но насколько понятней и углубленней встал передо мной теперь ее образ! Я выучила это стихотворение наизусть и по вечерам, запершись в спальне, надевала пеструю короткую юбку, обматывала голову ярким шарфом и, сжимая в руке маленький костяной нож, медленно и взволнованно произносила стихи, прислушиваясь к своему голосу, ловя в нем трагические переливы и шепот страсти, которой я еще не знала в себе. Как радостно быть такой! И я знала, что могу убить и любить, и предать, и ходила среди близких с таинственным вызывающим видом, презирая в душе тусклую мораль и добродетель, и книги, и логику, и безопасность их жизни. Кто из них знал, что во мне течет южная кровь, что на шее у меня звенят монисты, что я обречена на безумное, что все мое подчинение только «пока», и я завтра же, быть может, убегу с цыганским табором или встречным бандитом!..
Иногда я приближала лицо к зеркалу и всматривалась в свои черты: можно ли с таким обыкновенным лицом быть безумной? Но я недолго останавливалась мыслями на себе, — в сущности, это неважно! Она все сделает и переживет за меня — она, избранная мною подруга! О, если б увидеть ее на миг!
* * *И вот, после этой странной, страстной зимы, проведенной в тайной дружбе с Анни, наступило лето, к концу которого мы неожиданно совершили путешествие в Швейцарию. И уже перед возвращением в Россию, озябнув среди дождливых, еловых вершин, — на два дня решили спуститься на юг, к ближайшему итальянскому озеру, чтоб еще раз увидеть солнце и цветы. Это было Locarno. Другой мир, благоуханный, где с надвинувшихся над тихим озером гор вода просачивается сквозь скалы и долго висит на них тяжелыми, прозрачными каплями, прежде чем упасть в душистую землю….
На второе утро, идя одна по береговой тропинке, я увидела белую виллу и остановилась с забившимся сердцем, прочтя на ней имя Vivanti. Отошедшая, замолкшая на время любовь вспыхнула, зажглась с новой силой. Конечно, это невероятно, невозможно, это — случайное совпадение, быть может, Виванти такое же распространенное имя, как у нас Ивановы… Ну, а вдруг… Можно ли пройти мимо? Прощу ли я себе потом? Если не она сама — может быть, ее родные; если я не увижу ее, то, может быть, ее портрет? И пока я думала, рука уже открыла калитку, и передо мной была усыпанная гравием дорожка, ведущая к лестнице, по бокам которой белели статуи. Я сумасшедшая? Но ведь недаром я избрала ее и имею на нее право… Через минуту я звонила у дверей.
Открыл мне высокий господин в бархатной тужурке с довольно красивым и, как мне показалось, неприятным, изношенным лицом. Только тут я поняла свою нелепость, и на его вопросительный, удивленный взгляд, смущаясь и чувствуя, как краска заливает лицо, шею и лоб, заговорила что-то по-французски. Он вслушивался, очевидно, плохо понимая, но любезно улыбнулся и жестом пригласил взойти. В прохладной светлой комнате, похожей на мастерскую, я опять, сбиваясь, стала объяснять, что я приезжая русская, горячая поклонница Анни Виванти, и, увидя ее имя на двери, не могла удержаться, чтоб не спросить, не живет ли она здесь.
Он, наконец, понял, и лицо его просияло:
«Annie Vivanti! Oh! Sono il suo fratello»…[58]
У меня вырвался восторженный возглас. Он быстро заговорил по-итальянски, и мне пришлось со стыдом остановить его, так как я, в свою очередь, не могла уследить за его речью. Наконец, с помощью немецкого языка, между нами установилось понимание, и мы сели у окна в плетеные кресла-качалки.
Ее брат! Бывают же сказки в жизни! Привела же меня сюда судьба… Я смотрела на него жадно, впитывая его облик, и теперь мне уже все нравилось в нем — насмешливая складка губ и испитое лицо.
— А она сама… не здесь? — Мне было страшно задать этот вопрос, и почти хотелось, чтоб он ответил отрицательно. Есть предел удачи, счастью, волшебству.
— О… Она в Америке; она два года замужем. — Он рассказал мне судьбу ее и, под влиянием моего волнения, увлекался сам. По странной игре случая, моя Анни вышла замуж за англичанина — представителя холодной рассудочной нации, которая возбуждала ее насмешку в стихах и так мало соответствовала ее темпераменту. Она поселилась с ним в Нью-Йорке, где у него какое-то коммерческое дело, у нее родилась дочь, которой она отдает все свои заботы.
— Пишет она еще?
— С тех пор, как вышла замуж, — только по-английски. Она усвоила язык своей новой родины.
Он встал и достал из шкафа два английских томика.
— Вот ее роман: «The hunt for hapiness»[59] — тут очень реально изображены американские нравы.
— А стихи?
— Стихов она больше не пишет. Есть у нее критические заметки о музыке, об искусстве.
Он достал номер американского журнала.
— У вас, наверно, есть?.. — голос мой сорвался.
— Ее фотография? — он угадал и, смеясь, поднялся с места. — Сейчас принесу. И мужа, и девочку.
Он вышел. Через минуту передо мной лежало несколько карточек, которые я по очереди брала дрожащей рукой и разглядывала их.
Довольно красивое, южное лицо, скорей еврейское…
Больше похожа на светскую даму, чем на девочку-цыганку… Есть сходство с братом…
Я быстро мирилась, принимала этот чужой мне облик, вытесняющий то смутное и дорогое, что создала фантазия. Да, именно такой она должна была быть…
Я выбирала на каждой карточке то, что мне нравилось — вот здесь, наверно, удались ее глаза, а нос и рот не совсем верны, — а тут, вероятно, несвойственное ей выражение… На одном портрете (последнем) она держала на коленях маленькую девочку и с немного аффектированной нежностью прижималась к ней щекой. Муж был типичный англичанин, такой, какие бывают в романах, белокурый, с идеально правильными чертами лица, симметрично расчесанными волосами и холодным, бесстрастным выражением глаз.
Более всего мне понравилась Анни, стоящая у книжного шкафа, во весь рост, в нарядном платье, с вызывающе закинутой головой. Я так настойчиво возвращалась к этому портрету и разглядывала его, что брат предложил мне его на память.
За это время в комнату взошли две дамы и с любопытством смотрели на меня. Он сказал, что это его жена и дочь, и мы обменялись поклонами. По-видимому, они не понимали ни слова из того, что мы говорили, и, улыбаясь, сели в стороне. Надо было уходить.
С портретом в руке я стояла на пороге и благодарила его. Последние слова его были: «Да, да, расскажите у себя в России тем, кто любил поэтессу Vivanti, что она стала образцовой матерью и хозяйкой! (modelle Hausfrau)». Он смеялся и опять показался мне неприятным.
Через несколько минут я опять шла, почти бежала одна по благоухающей озерной дорожке.
Не доходя до своего отеля, вдруг свернула и спустилась к самому озеру, зацепившись за колючую изгородь и разорвав себе платье, и, присев у самой синей влаги, опять развернула портрет. И думала о ее судьбе.