Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда к нашему дому стали сходиться рыбаки, чтобы в последний раз перед нашим отъездом на нас поглядеть и с нами проститься, Мелкодырчатый, завидев Мазая, при всех прямо же и бросил ему:
– Ну, как прут?
– Подымается, – ответил спокойно Мазай.
– А вчера вечером ты что говорил?
– Вчера я говорил: опускается.
– Ну, вот и я говорю: прут обманул.
А это уже все знали, конечно, что, если сказать Мазаю, что прут обманул, это значит больше, чем его самого назвать обманщиком и негодяем.
– Пыль подколесная! – вскрикнул Мазай.
К счастью для Мелкодырчатого, к соседней избе подъехал на заиндевелой лошади человек с ассирийской бородой, и, несмотря даже на мороз, такой черной, как была когда-то в молодости у меня самого. И борода, и усы, и волосы, видные из-под шапки, у него были вороного крыла. Но, завидев его, рыбаки воскликнули:
– Рыжий!
Это, я уже не раз замечал, это в нашем народе бывает: человек вовсе не рыжий, а его зовут рыжим в том смысле, что, мол, валите на Рыжего, Рыжий все снесет.
Рыжий приехал из Костромы.
– Ну, что слышал, – бросились к нему рыбаки, – правда, говорят, будто в Калинине ледоход?
– Что в Калинине, – ответил Рыжий, – вчера и в Ярославле передвинулся лед.
– Слышал? – сказал Мазай Мелкодырчатому, – передвижка льдов в Ярославле, а ты говоришь, прут обманул; человечишка, тебе подобный, обманет, а прут не лукавится, не из-за чего ему, братец мой, и лукавиться.
– Вода не задолится! – сочувствуя Мазаю, сказали рыбаки.
На прощанье мы решились просить нашу хозяюшку, Настасью Павловну, чтобы она разрешила Данилычу спеть нам в поход одну песенку.
– В походе, – говорили мы, – иногда посты разрешаются.
– А он же не маленький, – ответила Павловна, – я же его не держу, и как это я, баба, могу держать мужика. Пусть поет!
В это время Данилыч покачивал колыбельку и тихонечко мурлыкал простую деревенскую колыбельную песенку: можно было даже и по этому мурлыканью догадываться, какая это выйдет песня, если Данилыч запоет во всю волю. Услыхав, что петь можно, Данилыч робко поглядел своими глубокими голубыми глазами на жену, и мы при этом сами же заметили, что губы у Павловны сухо поджались, как можжевеловый прут в сухую погоду. Один только взгляд кинул Данилыч на сухие губы и наотрез отказался.
– Придет время весеннее, – сказал он, – услышите все.
– Великий пост, – сказала Ариша, – это правильно: петь нельзя. Но ежели, Настасья Павловна, спеть бы что-нибудь божественное?
– Это у вас, никониан, – ответила Павловна, – можно, а у нас не шутят с божественным.
Я как отрезала.
Почти вся деревня, и старые и малые, вышла нас провожать. Павел Иванович опять «оживился» в счет вчерашнего улова и повторял нам свое: «Вся душа моя в Пушкине». Вынесли большой самовар горячей воды, влили в радиатор. От горячей воды рубашка мотора быстро согрелась, и от одного поворота дом на колесах ожил. С трудом пролез вслед за Аришей Мазай, и мы с Петей, сидя в шоферской кабине, сожалели, что не могли слышать разговор с глазу на глаз между столь различными людьми, как Мазай и Ариша. По льду рек и озер, по насту лугов и болот мы покатили, понимая, что Мороз именно для нашего путешествия расстелил везде свои крепкие белые скатерти.
XII. Эолова арфаВарварины Куженьки в незапамятные времена по всей вероятности были пасекой. На предпоследней площадке древней террасы неведомый нам теперь муж Варвары посек лес. и на этой пасеке поставили колодки с пчелами (куженьки). А после него вдова его, Варвара, наверно, долго маячила плавающим по разливу Волги рыбакам своими куженьками. Дуб теперь остался на этой площадке такой огромный и старый, что, пожалуй, и в Варварино-то время, сто лет или больше тому назад, был разве только чуть-чуть помоложе и посвежей. Ниже этой площадки с куженьками весь склон, быть может, высокий берег древней Волги, теперь до самой поймы был покрыт густым можжевельником. И только подминая под себя эти кусты, наш дом на колесах, не буксуя, мог взобраться наверх и стать возле древнего дуба. Над головой у нас теперь был лес, внизу пойма, по которой бежали в Волгу две речки-сестры Соть и Касть. Отсюда Вежи были как на ладони, и в самой дали виднелся берег нынешней Волги.
Когда мы стали на место и я вышел из шоферской кабинки, то, как всегда на всяком новом месте, стал все вокруг себя присваивать, в то же самое время никого из местных обитателей не лишая его права па логово, дупло, нору. И это самое удивительнее в моем присваивании, что оно никому не мешает, и миллионы всякого рода существ могут жить рядом, не мешая друг другу. Знаю, конечно, что это мое чувство поэтического или философского происхождения, но это вовсе не значит, что оно пустая мечта. И не я один, писатель такой, а в неведомой глубине это у каждого есть, кто солнышку радуется. Вот и Мазай, я знаю, чувствует то же самое и говорит мне так же, как будто я сам говорю:
– Хорошо бы тут дом поставить!
– Вот он, – отвечаю ему, – вот он дом мой стоит: я всю жизнь хотел этого, сделать дом на колесах, и вот он!
– Счастливый! – воскликнул Мазай.
И он был прав! Как счастливый наследник всего великого мира я обошел кругом свой древний дуб с выжженной серединой, поставил Петю внутрь, сфотографировал, разглядел множество дупл, в которых живут разные птицы, заметил, как в переходе между двумя пластами коры шмыгнул какой-то жучишко. Миллионы существ жили тут и в дуплах, и под корой, и в корнях, и все это, если я узнаю и пойму, я могу присоединить себе, все это будет мое!
Я хорошо, конечно, знаю, что это чувство наследства бесконечных богатств очень скоро притупляется и способность присоединять к себе родственников прекращается. Обыкновенно я спешу поскорее как можно больше всего себе набрать. Но тоже я знаю, что теперь, ранней весной света, в самой природе начнутся без конца перемены, и если сам не устанешь внутри себя, то вокруг все будет тебя поднимать и вновь увлекать. Каждый шаг теперь вокруг дома на колесах наполнял меня счастьем, и везде я делал открытия без всяких усилий. Вот и на кустах наших домашних можжевельников сохранилось много ягоды, и любимые мои птицы тетерева, эти тоже мои домашние птицы, окружили каждый куст цепочкой своих следов, огромной толщины пласт зимнего снега им помогал, и они, наверное, даже и не очень-то вытягивая вверх свои шеи, могли их доставать. При первом взгляде моем в сторону леса я подумал было, что под высокой елкой стоит засыпанный снегом стог сена, а это был муравейник: и на некотором расстоянии такой же еще выглядывал из-за стволов. Будь это стог, будь это сделано руками человека, никакого бы и не было впечатления: люди все могут делать, к этому мы чересчур даже привыкли. Но когда сначала подумаешь – «люди!», а потом сообразишь и поймешь, что муравьи делали, как люди, и что это не стог сена, а величайшее в нашей зоне муравьиное государство, и что и там из-за стволов выглядывает второе родственное ему, то как же тут не обрадоваться, не почувствовать себя наследником великих и неслыханных богатств!
С этими муравейниками на охоте не очень-то я церемонюсь, а когда встречу их усталый, взбираюсь наверх, сбрасываю снег, разгребаю сверху этот удивительный сбор из хвоинок, сучков, лесных чистейших соринок и сажусь в теплую сухую ямку. Тогда в этом муравьином кресле всегда приходят в голову скрытые за лесными стволами, стерегущие человека в лесу мысли, и начинаешь их связывать, и часто я при этом думаю, что для того мы и есть на земле, люди, чтобы все связывать…
Увидев такой огромный свой домашний муравейник, я очень обрадовался и немедленно же забрался наверх. Тут мне пришло в голову соединить вершину этой ели и нашего великого дуба антенной и, пока не проснутся муравьи, слушать радио здесь, на муравейнике, после же, когда они очнутся и заработают, можно куда угодно уйти. Немедленно же мы стали это устраивать, и Петя хотел с муравейника по сучкам ели забраться наверх. Но несколько выше муравейника дерево было окольцовано, и такая густота смолы была на кольце, что Петя не захотел мазаться и лезть на вершину. Загадочно нам было это окольцеванне дерева повыше муравейника: если нужна была кому-нибудь кора ели для коробки под ягоды, то зачем же было лезть на муравейник, если же дятел кольцевал, то так чисто не бывает у дятла. Мы думали над этим вопросом все вместе с Мазаем и ни до чего не могли додуматься. Это я не раз в лесу замечал, что есть и такое, до чего невозможно додуматься: мало ли что может человеку прийти в голову, он сделал для чего-то своего случайного, и ты случай этот никогда и не можешь понять: это случайно…
Из-за такого пустяка, однако, мы не отказались перекинуть антенну от ели к дубу: мы уже давно это делаем на больших охотах. Конец антенны привязывается к шпагату, который свертывается широким кольцом. Другой же конец шпагата привязывается к гирьке, и Петя швыряет гирьку так, чтобы она перенесла шпагат по возможности через самую верхнюю мутовочку дерева. Конечно, гирька сверху сейчас же стремится бежать вниз, тащит за собой шпагат, а мы за шпагатом втаскиваем антенну. Так мы очень скоро соединили ель и дуб антенной. Никто не обращает внимания на проволоки, когда вокруг много антенн. Но когда вокруг нет ничего искусственного и наша антенна единственная, то на всякого она действует очень внушительно. Это бывает оттого, что в городах мы избалованы множеством даровых удобств и начинаем смотреть на все чудеса человеческого ума эгоистически, с точки зрения только своих удобств, и эти удобства закрывают нам чудеса, и во всем мы не видим ничего удивительного. Когда же забираешься в лесную пустыню и, по склонности человеческой, с такими усилиями начинаешь разбираться в жизнях бесчисленных существ и для понимания эти жизни связывать между собой, то и эта связь с людьми через медную проволочку, висящую между елью и дубом, становится чудеснейшей связью, той самой, о которой тысячи лет мечтал человек – и черный, и желтый, и белый, и краснокожий…