Приключения-1988 - Павел Нилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы забыли меня? — снова спросила Синичкина, и я неожиданно для самого себя сказал:
— Я вас все время помню. Вот как вы ушли, я все время думаю о вас.
— А на работе? — засмеялась Варя. — Во время работы тоже думаете?
— На работе не думаю, — честно сказал я. — Для меня эта чертова работа все время как экзамен, боюсь забыть что-нибудь, сообразить стараюсь, разобраться, запомнить. У меня башку ломит от всей этой премудрости...
— Ничего, научитесь, — заверила серьезно Синичкина. — Мне первое время совсем невмоготу было. Даже на гауптвахту попала. А потом ничего, освоилась.
— А за что же на гауптвахту? — удивился я.
— Я только месяц отслужила, и у подружки свадьба, приехал с фронта ее жених. А я дежурю до самого вечера — никак мне не поспеть прическу сделать. Ну, я думаю: чего там за полчаса-то днем произойдет? И с поста — бегом в парикмахерскую, очень мне хотелось шестимесячную сделать. Прямо с винтовкой и пошла — мы тогда еще на постах с винтовками стояли. А тут как раз поверяющий — бац! И мне вместо свадьбы — пять суток на губе! — Она весело расхохоталась, и, глядя на влажный мерцающий блеск ее ровных крупных зубов, я тоже стал завороженно улыбаться и с удивлением заметил, что мне совсем не стыдно рассказывать ей о своей неумелости и бестолковости, и то, что я так тщательно скрывал все это время от товарищей, ей открыл в первый же миг, и почему-то незаметно растворилась неловкость из-за проклятых валенок, и осталось только ощущение добродушной улыбчивости, незамутненной чистоты этой девушки и непреодолимое желание взять ее за руку.
Жеглов постучал согнутым пальцем в мою спину, как в дверь:
— Можно? Сейчас поезд подадут, так ты очнись, пожалуйста, места надо будет занимать...
В вагоне Пасюк забрался в угол и сразу же крепко заснул. Варя посмотрела на него и с жалостью сказала:
— Обида какая! Человек треть своей жизни проводит во сне! Представляете, как досадно проспать двадцать пять лет! Ужасно! Двадцать пять лет валяешься на боку, и ничего с тобой интересного не происходит! Хорошо хоть, что сны снятся. Владимир, вам часто сны снятся?
— Редко, — признался я, и тон у меня был такой, будто это моя вина или есть во мне какой-то ущерб, по причине которого редко сны снятся. И я добавил, оправдываясь: — Устаем мы очень сильно...
— А мне сны часто снятся! — радостно сказала Варя, сияя серыми глазами, и мне невыносимо захотелось узнать, что видит она в голубых и зеленых долинах волшебных превращений яви в туманную дрему неожиданно пришедшей мечты.
— Сегодня тоже снился? — спросил я серьезно.
— Да! Но я его не весь запомнила — он снился мне как раз перед тем, как проснулась. Я хожу по огромному дому, стучу во все двери и раздаю людям васильки и ромашки — почему-то были там только ромашки и васильки. И столько я цветов раздала, а букет у меня в руках меньше не становится. И никак не могу вспомнить, знакомые это мне люди или чужие...
Я взял ее за руку, и она не отняла свою узкую ладошку, и мне ужасно захотелось рассказать ей про удивительный сон, который я видел прошлой зимой в полузаваленном блиндаже на окраине польского города Радом: снился мне перед рассветом синий луг с ослепительно желтыми цветами, которые спокойно жевала наша батальонная грустная лошадь Пачка, и я хотел закричать во сне, что надо отогнать ее — там мины, — но немота и бессилие сковали меня, и через синий луг побежал к Пачке белобрысый конопатый солдат Любочкин, и во сне кричал я и бился, стараясь остановить его, и проснулся от воя и протяжного грохота, располосованного криком: «Любочкина миной разорвало!»...
...Зашуршала, хрустнула, вязко огрузла на железе земля, лопнули, чмокнув, корешки, нажал я на пружинящий черенок лопаты, а левой рукой перехватил поближе к штыку, и раздалась подсохшая земля, выворотил я весь куст целиком, бросил сбоку, и осыпавшийся грунт открыл большие желто-розовые клубни...
И сколько было нас в цепи — вынули первые картофелины и заорали дружно что-то восторженное и бессмысленное, как тысячи лет уже орут люди, вместе, сообща взявшие трудную добычу. Выворотил я второй куст, оглянулся на Варю, которая была рядом — только руку протянуть, — и оттого, что была она рядом, кричащая и смеющаяся вместе со мной, я почувствовал в себе такую силу, будто внутри меня заработал трактор, и в этот момент мог я вполне свободно и сам, один, перекопать все поле.
Крутанул следующий куст, взглянул на Жеглова — он уже продвинулся на шаг вперед, — и стало мне смешно: мог ли он в своих распрекрасных сапожках здесь со мной мериться силой? И вогнал я лопату в землю, перевернул, отвалил грунт и клубни, и снова вогнал, и снова, снова...
Ах с каким счастливым, радостным остервенением копал я влажную красноватую землю! Господи, кому же мог я тогда объяснить, какое это счастье, удовольствие, отдых — копать солнечным тихим утром картошку на станции Ашукинская, когда совсем рядом идет, посмеиваясь и светя своими удивительными глазами, Варя? А не рыть, заливаясь горьким, едучим потом, в июльский полдень под Прохоровкой танколовушку, не останавливаясь ни на миг, не распрямляясь, умирая от жажды и зная, что прикрывает тебя только батарея сорокапятимиллиметровок и побитый взвод пэтээров, в уверенности, что если мы не поспеем, то через час или через полчаса, а может, через минуту выползут из-за взлобка «тигры», размолотят батарею и гусеницами превратят нас в кровавое месиво... А над плечом моим тонко и просительно гудит пожилой капитан-артиллерист: «Три ловушечки, ребяточки, дорогие мои, поспейте, ради бога, только бы лощинку прикрыть, а здесь мы их не пропустим, только вы нам фланг прикройте, родимые...» А я хриплю ему обессиленно: «Валежник, кусты тащите скорее...» И когда перед вечером «тигр», весь багрово-черный от косых лучей падающего солнца, в сизом мареве дизельного выхлопа, накатил на край громадной, нами откопанной ямы, прикрытой жердями и травой, закачался и с ужасным треском провалился, оставив снаружи только пятнистую бронированную задницу, мы вот так заорали все вместе — счастливо и бездумно; и тогда, а может, много спустя, уже в госпитале, но кажется, именно тогда я вспомнил рисунок из школьного учебника: охотники бьют свалившегося в огромную яму мамонта...
К вечеру, когда солнце уже повисло на острых верхушках черно-зеленого ельника, показался на дороге «фердинанд», раскачивавшийся неуклюже на ухабах, словно Копырин заправлял его не бензином, а самогоном. За ним держались в кильватере два хозотдельских грузовика.
— Отбой! — скомандовал нам Жеглов, а Мамыкин со своей делянки кричал, что копать надо до темноты: они все-таки на несколько мешков отстали.
— Хоть до утра! — предложил Жеглов. — Правда, нам уже копать нечего — разве что вам подсобить!
И тут я впервые за весь день почувствовал, что притомился немного — с отвычки ломило спину и горели ладони.
Считали мешки. Мамыкин с Жегловым препирались: Мамыкин говорил, что у нас они меньше, чем у них, Жеглов предлагал рассыпать мешок и пересчитать картофелины. Потом быстро и весело загрузили мешки в машины, собрали свои вещички, а Копырин все еще недовольно ходил вокруг автобуса, пинал ногами колеса и бубнил, что так никаких амортизаторов не напасешься. Потом машины заурчали и поползли к дороге, а мы всей толпой отправились на станцию.
Поезд был переполнен, и Варю со всех сторон прижимали ко мне, и никогда еще толчея вагона не была мне так сладостна, потому что не видно было моих нелепых валенок, а только Варины глаза, зеленый и серый, светили прямо перед моим лицом, и что-то говорила она мне, а я ничего не понимал и отвечал невпопад, потому что этот старый, набитый людьми, завывающий вагон бросил мне ее в объятия бездумно и щедро, как только может это сделать судьба, и, оглохнув от счастья, я прижимал ее к себе, и каждой своей мышцей, каждым кусочком кожи я чувствовал ее теплое и упругое тело, и бешено кружилась голова.
На Комсомольской площади мы сели с Варей в трамвай «Б».
— Смотри, Володя, впервые после войны...
Над крышей вспыхнула и неровным голубым светом загорелась огромная надпись: «Ленинградский вокзал», и мне почему-то показалось это добрым знаком.
Кружил, громыхал нас по всему городу трамвай, и, когда мы сошли на Палихе, последняя теплая осенняя ночь уже наступила, и мне не хотелось думать ни о каких делах, и никакие страсти больше меня не терзали, но одна мыслишка все время не давала покоя, и я спросил Варю хитро:
— Правда, Жеглов удивительный мужик?
Ничего она не ответила и только, когда вошли в ее парадное, сказала, будто все это время раздумывала над моим вопросом:
— Умный парень. Молодец... — Интонация странная у нее была, но не успел я опомниться, как она открыла дверь: — Запомни мой телефон... Будет время — позвони...
В небе носились ошалевшие звезды, крупные и холодные, как неупавший град. Ветер поднимал с тротуаров обрывки газет и палые листья, и я гонялся с ними наперегонки, пел и разговаривал сам с собой и до самого дома шел пешком, забыв, что еще ходят трамваи. И все еще прикидывал и раздумывал, нравится ей Жеглов или нет, а когда вошел в комнату, он спал, накрывшись одеялом с головой и забыв погасить свет...