Александр Гумбольдт - Герберт Скурла
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студент — горняк — искатель первооснов жизни 1789-1796
Студент в Геттингене
«Моя академическая жизнь начинается заново», — писал Гумбольдт Вегенеру перед отъездом из Берлина в конце марта 1789 года. «И теперь все обстоит со мной иначе. Я готов сделать первый шаг в большой мир, но только без наставников, совершенно самостоятельно. Если человека долго водят на помочах, как ребенка, то он рано или поздно начинает тяготиться своей участью и жаждет случая, чтобы употребить свои силы по собственному усмотрению, а будучи наконец предоставлен самому себе, стать творцом своего счастья — или несчастья. С некоторой уверенностью я уже предчувствую приближение такого момента. В каких бы затруднительных обстоятельствах я ни находился, у меня было предостаточно возможностей наблюдать людей вокруг. Не похоже, чтобы меня могла увлечь сильная страсть. Серьезные дела, и прежде всего изучение природы, должны удержать меня от соблазнов чувственности».
Учебный год в Геттингене (с апреля 1789-го по март 1790 года) прошел в напряженных трудах. Молодой университет, созданный в 1737 году, уже успел занять ведущее место среди учебных заведений страны. Классическая филология и другие гуманитарные дисциплины хорошо уживались там с математикой, медициной и естествознанием. То, что университет был основан много позже других, пошло ему только на пользу: молодым наукам в нем легче было утверждаться рядом с философией, потеснившей теологию и занимавшей теперь господствующее положение среди учебных дисциплин.
Вильгельма в ученых кругах Геттингена к тому времени уже успели узнать и оценить, и благодаря брату у Александра завязались знакомства с известнейшими профессорами университета.
Впрочем, самое важное в его жизни знакомство было не с профессором и состоялось не в Геттингене, а в Майнце и притом годом позже, во время поездки по Рейну, — с ученым, путешественником и писателем Йоганном Георгом Форстером, зятем геттингенского преподавателя, историка античности Кристиана Готтлоба Гейне.
О самом Гейне Гумбольдт отзывался необычайно высоко. «Гейне — тот человек, которому наш век обязан больше, чем кому-либо, — писал он Вегенеру с юношеским пылом, воодушевленный широтой открывающихся ему в Геттингене горизонтов знания. — В нем редкое сочетание редких качеств: просвещенной религиозности, обширнейших знаний и либеральности мысли, в его лекциях научная археология соединяется с филологией и эстетикой». На семинарах Гейне Александр сидел рядом с братом и, забыв обо всем на свете, как завороженный слушал этого удивительного человека, происходившего из бедной семьи и сумевшего не только пробиться к культуре, но и стать основателем целой науки об эпохе классической древности.
Критичнее отзывался младший Гумбольдт об историке Людвиге Тимотеусе Шпиттлере; этот профессор имеет обыкновение «в витиеватых и вычурных выражениях» рассуждать, например, о народах как о «бурных потоках», о прусском королевском доме — как о «древнем дубе, под сенью которого находит прибежище каждый свободолюбивый немец». Его лекции Александр слушал не без иронии: он приехал в Геттинген, уже насмотревшись на иные картины из жизни прусского двора.
Красочно и остроумно описывал он в письмах к друзьям всех своих учителей, немного щадя лишь юристов и «камералистов». Из последних, правда, только один — технолог и специалист по сельскому хозяйству Йоганн Бекманн — отвечал представлениям Гумбольдта о том, каким должен быть человек, преподающий основы государственной экономической политики, призванной служить прогрессу человечества.
Захватывающе, почти магически действовали на Александра и блестящие лекции, и незаурядная личность тогда еще совсем молодого естествоиспытателя Йоганна Фридриха Блюменбаха. В 1776 году в возрасте двадцати четырех лет он прибыл в Геттинген, где стал профессором медицины и инспектором естественнонаучных коллекций; к тому времени им была уже заложена основа всемирно знаменитой впоследствии коллекции черепов, и среди любителей наук о природе он пользовался репутацией Magister Germaniae. Много лет спустя, на всегерманском съезде естествоиспытателей и врачей осенью 1828 года, Гумбольдт высоко отозвался о «глубокоуважаемом учителе» — как об ученом, «который своими трудами и живым словом всюду будил любовь к сравнительной анатомии, физиологии, к естествознанию вообще и на протяжении полувека бережно лелеял эту любовь, как священный огонь».
Благотворное влияние оказали на молодого Гумбольдта и два других преподавателя — математик Абрагам Готтгельф Кестнер и физик Георг Кристоф Лихтенберг. Оба были широкообразованными и очень одаренными людьми, блестяще владевшими несколькими предметами (математикой, физикой, астрономией), да к тому же талантливыми литераторами. Убежденные сторонники просветительских идей, они в своих произведениях высмеивали социальные пороки и эстетические вкусы своего времени. Сословная спесь, религиозное лицемерие, схоластическая псевдоученость, патетика и сентиментальная сверхчувствительность (вошедшая в моду вместе с движением «Бури и натиска») подвергались едкому и остроумному осмеянию в афоризмах Лихтенберга и эпиграммах Кестнера. Они оба, между прочим, слыли опасными острословами, и в литературных кругах Германии их немало побаивались.
Кестнер, общение с которым давало Александру богатую пищу для собственных упражнений в остроумии, представлял, по его словам, «комичнейшую фигуру, какую только можно сыскать на земле, и в то же время это добродушнейший и милейший человек». «С кафедры Кестнер говорит невнятно, — писал Гумбольдт Вегенеру, — потому что у него уже нет зубов. Он всегда острит, посмеивается над самим собой, но так, что „соль“ его шуток редко доходит до слушателей… Перестать острить на чужой счет он просто не способен, но обычно, отпустив рискованную шутку, испытывает такие угрызения совести, что тут же просит прощения». Сам Гумбольдт, кстати, в отличие от Кестнера, даже в почтенном возрасте, при славе и орденах, в подобной ситуации никогда не извинялся — поступиться самолюбием было, видимо, выше его сил.
Напряженная учеба и общение с эрудированными преподавателями способствовали быстрому интеллектуальному росту Александра. Что же касается обычной студенческой корпоративной суеты, то Гумбольдт как-то чурался ее, хотя позднее (в 1801 г.) в своих автобиографических заметках, вспоминая годы учения, писал: «Общество пошлых людей и тайны ордена унитаристов привлекали меня самым непростительным образом».
Примечательно, что именно в это время младший Гумбольдт переживал какой-то внутренний кризис, о чем можно судить по вышеупомянутым заметкам, «усугублявшийся отсутствием Вильгельма» (брат вместе с Иоганном Генрихом Кампе находился в Париже, чтобы ближе познакомиться с послереволюционной Францией). «Я писал друзьям сумасшедшие письма и с каждым днем все больше переставал сам себя понимать».
Унитаристы, о которых упоминает Александр, были одним из многих студенческих землячеств, мало чем отличавшимся от остальных, более известных, основывавшимся на принципе дружбы и декларировавшим стремление к свободе в духе Руссо. Унитаристы, думается, сыграли не последнюю роль в том, что именно в геттингенский период у общительною Гумбольдта появляется привычка осторожничать в выборе новых друзей из числа тех, кому не приходилось рассчитывать на его уважение ни благодаря большим знаниям, ни благодаря каким-либо выдающимся качествам.
О юношеских романтических увлечениях Александра нам известно мало. Бывал ли он влюблен? Дошедшие до нас скудные биографические сведения, как ни странно, дают повод сомневаться в этом. («У него никогда не было сильной страсти», — утверждает Вильгельм, полагая, что причиной тому, видимо, чувствительное самолюбие брата.) Легких амурных приключений Александр не искал. Вырвавшись из-под повседневной опеки Кунта и бдительного надзора матери, он совсем не стремился воспользоваться полученной свободой каким-нибудь недостойным образом. Духовное общение с образованными людьми, расширявшее его кругозор и утолявшее жажду новых знаний, — вот в чем он по-настоящему нуждался. Он часто совершал небольшие путешествия по окрестностям в целях знакомства с местной природой, добирался даже до Гессена и Нижней Саксонии, много времени, конечно, проводил над книгами, стараясь не отставать в учебе от брата. «Должен признать, — писал он о Вильгельме, — что и сам начинаю восхищаться его теперешней разносторонней эрудицией». Не этим ли объясняется тот факт, что греческой литературе, да и вообще классической филологии Александр уделял гораздо больше времени, чем другим дисциплинам? Он увлеченно изучал естественнонаучные и натурфилософские взгляды древних, привлекавших его стремлением к целостному познанию мира, изучал историю человеческих попыток постичь тайны природы и поставить ее себе на службу. В этот период им была написана (не сохранившаяся до наших дней) статья «О ткацком станке латинян и греков», в которой он выдвинул гипотезу, что «этот древнейший памятник человеческого ремесла и культуры попал на берега Средиземного моря через сарацин».