Тропик Козерога - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда я ни о чем не смел думать, кроме «фактов». Чтобы проникнуть вглубь фактов, надо быть художником, но никто не становится художником за одну ночь. Сначала надо потерпеть крушение, когда аннигилируют все ваши противоречивые представления. Вам надлежит самоустраниться как человеческому существу с тем, чтобы возродиться индивидуальности. Вам надлежит превратиться в каменный уголь и минералы с тем, чтобы работать впредь, исходя из окончательного общего знаменателя собственного «я». Вам надлежит презреть жалость с тем, чтобы смотреть в самый корень естества. Новое небо и новую землю{10} не создать одними — только «фактами». Да и нет «фактов» — есть единственный факт:
каждый человек на земле идет к предначертанному своей дорогой. У кого-то она длинная, у кого-то — короткая. Каждый испивает свою судьбу по-своему, и ничто ему не поможет, если он не добр, не щедр, не терпим. Тогда многие вещи, понятные теперь, казались мне, с моим энтузиазмом, необъяснимыми. Я думаю, например, о Карнахане, одном из тех двенадцати маленьких людей, выбранных мною для книги. Он служил, что называется, образцом курьера. Закончил известный университет, обладал недюжинным умом и замечательным характером. Он работал по восемнадцать, по двадцать часов в сутки и зарабатывал гораздо больше любого другого курьера. Его клиенты писали о нем в письмах, превознося до небес; ему предлагали повышение, но он отказывался под тем или иным предлогом. Жил он очень скромно, оставляя большую часть жалованья жене и детям, которые жили в другом городе. У него было два порока: любил выпить и поиграть на бирже. Он мог не пить целый год, но, выпив глоток, срывался. Ему дважды везло на Уолл-Стрите и все же перед тем как прийти ко мне за работой он не достиг ничего большего, чем положение пономаря в каком-то захудалом городишке. И уволили его с этой работы, потому что он выпил вино, приготовленное для причастия, и потом всю ночь звонил в колокола. Он был честный, серьезный, искренний. Я поверил ему, и он оправдал доверие последующей безупречной службой. Тем не менее, он хладнокровно застрелил жену и детей, а потом застрелился сам. К счастью, никто из них не умер. Они все вместе лежали в госпитале и все выздоровели. Я заходил навестить его жену после того, как он был препровожден в тюрьму. Я предлагал ей помощь. Она категорически отказалась. Она сказала, что ее муж — ничтожнейший, подлейший сукин сын из всех двуногих и что она мечтает увидеть его на виселице. Я увещевал ее два дня, но она осталась непреклонной. Я побывал в тюрьме и говорил с ним через металлическую сетку. Я обнаружил, что он успел завоевать авторитет и особые тюремные привилегии. Он вовсе не казался подавленным. Напротив, он строил планы, как использовать время заточения, чтобы научиться ремеслу комиссионера. После освобождения он собирался стать лучшим комиссионером в Америке. Можно сказать, что выглядел он счастливым. Просил не беспокоиться, с ним-де все будет в порядке. Сказал, что все очень предупредительны по отношению к нему и что ему не на что жаловаться. Я уходил от него в некоторой растерянности. Я отправился на ближайший пляж, решил выкупаться. Все мне представилось в новом свете. Я чуть не забыл вернуться домой, так был поглощен размышлениями об этом парне. Кто может утверждать, что все, случившееся с ним, не произошло к лучшему? Возможно, он выйдет из тюрьмы вполне оперившимся миссионером, а не комиссионером. Никто не может предсказать, кем он станет. И никто не может помочь ему, потому что он творит свою судьбу на свой собственный лад.
Был еще один парень, индус по имени Гуптал. Он не только являл образец хорошего поведения — он был святой. Он питал страсть к флейте, на которой наигрывал всегда один в своей бедной каморке. Однажды его нашли обнаженным, с перерезанной от уха до уха глоткой, а рядом на кровати лежала флейта. На похоронах собрались несколько женщин, которые рыдали, и среди них жена дворника, зарезавшего его. Я мог бы написать о нем целую книгу — об этом юноше, самом порядочном и благонравном человеке из всех, кого я когда-либо знал, никого никогда не задевшем, ничего ни от кого не требовавшем, совершившем свою главную ошибку, приехав в Америку, где он намеревался сеять мир и любовь.
Был еще Дейв Олински, еще один верный, умелый курьер, ни о чем, кроме работы не помышлявший. У него была фатальная слабость — он чересчур много болтал. Поступив ко мне, он уже несколько раз объездил земной шар, а уж чем только не зарабатывал на жизнь — нечего и говорить. Он знал около двенадцати языков и гордился способностью к ним. Он принадлежал к тем людям, для которых сама их готовность и энтузиазм — их погибель. Он каждому хотел помочь найти путь к успеху. Он хотел работать больше, чем мы могли ему дать — такой был ненасытный. Может быть, зря я его не предостерег, посылая в наш филиал на Ист-Сайде, что это, мол, опасное место, но он выказывал себя столь многознающим и так настаивал на работе в этом районе — из-за своих способностей к языкам — что я ничего не сказал. Я подумал про себя: очень скоро ты сам во всем разберешься. И, разумеется, ему не пришлось долго ждать беды. Бандит, молодой еврей из той округи, пришел и попросил бланк для телеграммы. Дейв, наш курьер, дежурил за стойкой. Ему не приглянулось, как этот человек просил бланк. Он посоветовал ему быть немного вежливей. За это он получил оплеуху. Это лишь подхлестнуло красноречие Дейва, после чего последовал такой удар, что его зубы влетели в глотку, а челюсть оказалась сломанной в трех местах. Но и это не послужило достаточным уроком, и он не заткнулся. Как последнее дурачье, каким он, впрочем, и был, он идет в полицейский участок и оформляет жалобу. А через неделю, когда он сидел на стуле и дремал, в помещение ворвалась банда хулиганья и изметелила его в месиво. Голову расплющили так, что мозги напоминали омлет. Этого мало — они опустошили и опрокинули сейф. Дейв скончался по дороге в госпиталь. В самом кончике его носка нашли пятьсот долларов… Потом были Клаузен и его жена Лена. Они зашли вместе, хотя работу искал только он. Лена держала на руках грудного младенца, а он вел еще двоих ребятишек за руку. Ко мне их направило агентство для безработных. Я принял его в качестве ночного курьера, поэтому ему полагалось фиксированное жалованье. Через несколько дней я получил от него слегка сумасшедшую записку, в которой он просил извинить его прогул, ибо он должен был отметиться у офицера, надзирающего за его досрочным освобождением. Затем последовала еще записка, в которой он писал, что его жена отказывается с ним спать, так как не хочет больше детей, и не мог бы я зайти к ним и уговорить ее спать с ним. Я пошел к нему домой — в клетушку в итальянском квартале. Она напоминала психушку. Лена вновь была беременна, месяце на седьмом, не меньше, и на грани помешательства. Она предпочитала спать на крыше, потому что в комнате было очень жарко, а еще потому, что она не хотела, чтобы он к ней прикасался. Когда я сказал, что теперь это уже не имеет значения, она посмотрела на меня и криво усмехнулась. Клаузен воевал, и, может быть, газ сделал его слегка бестолковым: во всяком случае, он казался бесноватым. Он заявил, что вышибет ей мозги, если она не слезет с этой крыши. Он предполагал, будто она спит на крыше для того, чтобы сношаться с угольщиком, который жил на мансарде. Тут Лена вновь улыбнулась безрадостной жабьей улыбкой. Клаузен вышел из себя и двинул ей ногой в зад. Она поспешно убежала, прихватив своих выродков. Он велел ей не возвращаться. Потом открыл комод и вытащил здоровый кольт. Держу его на случай всякой надобности, объяснил он. Еще он показал мне несколько ножей и дубинку, изготовленную собственноручно. Потом заплакал. Он сказал, что жена делает из него дурака. Он сказал, что ему противно работать на нее, ведь она спит с кем попало в округе. И дети не его, поскольку он уже не способен сделать ребенка, даже если бы захотел. И на следующий день, когда Лена ушла за покупками, он взял детей на ту самую крышу и дубинкой, которую накануне показывал мне, размозжил им головы. А потом бросился с крыши сам — вниз головой. Когда Лена вернулась и увидела, что случилось, она спятила. Ее пришлось связать и вызвать больничный экипаж… Еще был Шульдиг, крыса, двадцать лет отсидевшая в тюрьме за преступление, которое он не совершал. Его били до полусмерти, пока он не признал себя виновным; потом одиночное заключение, голодовка, пытки, опущение, наркомания. Когда его освободили, в нем уже ничего не осталось от человека. Он описал мне одну из ночей последнего месяца заключения, агонию ожидания свободы. Я никогда не слышал ничего подобного, никогда не думал, что человеческое существо может пережить такое страдание. На свободе его одолевал навязчивый страх перед тем, что его вынудят совершить повторное преступление, и он опять окажется в тюрьме. Он жаловался на преследование, слежку. Ему казалось, будто за ним ходят по пятам. Он говорил, что «они» склоняют его совершить то, чего ему совершенно не хочется. «Они» — это те парни, которые висят у него на хвосте, которых наняли, чтобы вновь упечь его. По ночам, когда он спал, они нашептывали ему на ухо. Он был беззащитен перед ними, поскольку сначала они гипнотизировали его. Иногда они клали ему под подушку наркотики, а вместе с наркотиками — револьвер или нож. Они рассчитывали, что он прикончит некую безвинную душу, и тогда против него будут неопровержимые улики. Ему становилось все хуже и хуже. Однажды вечером, когда он долго ходил кругами с пачкой телеграмм в кармане, он подошел к полицейскому и попросил, чтобы его задержали. Он не смог вспомнить ни своего имени, ни адреса, ни даже названия фирмы, на которую работал. Он совершенно утратил память. Единственное, что он твердил: «Я невиновен… Я невиновен». И снова ему устроили допрос с применением пыток. Неожиданно он вскочил и заорал как сумасшедший: «Я признаю!.. Я признаю…» — и с этими словами начал признаваться в одном преступлении за другим. Это продолжалось в течение трех часов. Неожиданно, в самом разгаре душераздирающего признания, он остановился, быстро осмотрелся по сторонам как человек, вдруг пришедший в себя, и затем, с быстротой и силой, которые способен накопить лишь безумец, сделал чудовищный рывок через камеру и раскроил себе череп о каменную стену… Я изложил эти случаи кратко и торопливо: так, как они промелькнули в моей памяти, а память моя спрессована из тысяч таких подробностей, из мириад лиц, жестов, историй, признаний, переплетенных и связанных, словно изображения, развернутые на потрясающих фасадах индуистских храмов, но не высеченных из камня, а созданных из человеческой плоти: чудовищное порождение сна, построенное целиком и полностью из реальности, но уже не реальность, а просто сосуд, в котором заключена тайна людского бытия. Мой разум возвращается к той клинике, куда по неведению и по доброй воле я водил некоторых несмышленышей на излечение. Чтобы выразить атмосферу того места, мне не приходит в голову ничего лучше полотна Иеронима Босха,{11} на котором изображен чародей, на манер дантиста удаляющий живой нерв как источник безумства. Все шарлатанство и вся несостоятельность наших ученых лекарей достигли апогея в личности того учтивого садиста, который заведовал этой клиникой с полного согласия и при попустительстве закона. Он был вылитая копия Калигари,{12} только что без бумажного колпака. Претендуя на понимание секретной деятельности желез, наделенный властью средневекового монарха, плюющий на боль, причиняемую им, равнодушный ко всему, кроме своих медицинских познаний, он приступал к работе на человеческом организме так, как водопроводчик подходит к подземным трубам. Вдобавок к тем ядам, которые он вводил в организм пациента, он еще прибегал при случае к помощи кулаков и коленей. Все оправдывало «реакцию». Если жертва была без сознания, он орал, лупил ее по морде, дергал за руки, шлепал, пинал. Если же, напротив, жертва проявляла чересчур большую энергичность, он использовал те же самые методы, но с удвоенной силой. Ощущения пациента не имели никакого значения для него; какой бы реакции он ни достигал в результате — все служило лишь подтверждением и проявлением законов, управляющих деятельностью желез внутренней секреции. Цель его лечения заключалась в приспособлении субъекта к обществу. Как бы он быстро ни работал, был он успешен или нет — общество, оказывается, поставляло все больше неприспособленных. Некоторые так мало были приспособлены, что когда он яростно лупил их по щекам, чтобы вызвать должную реакцию, они отвечали апперкотом или пинком в яйца. Верно: большинство его подопечных были точно такими, как он описывал — потенциальными преступниками. Целый континент шел по скользкой дорожке — да и сейчас идет — и не только железы нуждались в регуляции, но и суставы, и костяк, и скелетное строение, и головной мозг, и мозжечок, и копчик, и гортань, и поджелудочная железа, и печень, и верхний кишечник, и нижний кишечник, и сердце, и почки, и яички, и матка, и фаллопиевы трубы, и вся Богом проклятая система. Вся страна — это беззаконие, жестокость, взрыв, дьявольщина. Это — в воздухе, в климате, в ультраграндиозном ландшафте, в каменных лесах, лежащих горизонтально, в быстрых обильных реках, пробивающих каменные каньоны, в сверхбольших расстояниях, в невыносимых засушливых пустынях, в буйных урожаях, в чудовищных плодах, в смеси донкихотских кровей, в дребедени культов, сект, верований, в противостоянии законов и языков, в противоречивости темпераментов, установлений, потребностей и запросов. Наш континент полон потаенной жестокости, костей, допотопных чудищ и потерянных человеческих имен, тайн, окутанных смертью. Атмосфера становится временами столь наэлектризованной, что душа оставляет тело и сходит с ума. Подобно дождю, все собирается в бадьях — или вовсе не собирается; весь континент — это огромный вулкан, кратер которого временно скрыт движущейся панорамой, которая частью мечта, частью страх, частью отчаяние. От Аляски и до Юкатана — одна и та же история. Природа берет свое. Природа побеждает. Всюду одна и та же глобальная потребность убивать, разорять, грабить. Внешне они кажутся замечательными, воспитанными людьми: здоровыми, оптимистичными, мужественными. А внутри изъедены червями. Крохотная искра — и они взорвутся.