Герои из-под пера - Андрей Кокоулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виктор поглазел минут пять на активную уличную жизнь, вернул сковороду на плитку, дождался первой, еще едва ощутимой, идущей от печки волны тепла и снова взялся за тетрадь. Третья глава, так или иначе.
"…Теплицкий считал, что разбирается в людях. Одно время даже физиогномистикой увлекался, выявляя пороки и слабину собеседника через непроизвольные движения лицевых мышц во время разговора. Специалист он был высокого класса и нащупывал душевные "мозоли" уже механически, так сказать, в силу профессионального навыка.
Но сейчас растерялся.
Человек, сидящий перед ним, смотрел на Теплицкого как на моль. Невысокий, в темном пиджаке, в серой, прячущейся под пиджаком косоворотке, он казался невыразительным и ко всему на свете равнодушным. Наметанному глазу Теплицкого не за что было зацепиться. Разве что за легкую синь кожи в месте сведенной наколки.
— Вы, простите, по какому вопросу пожаловали? — Арсений Федорович нервно отстучал пальчиками по столу. — Вы из каких, если можно так выразиться, пенатов?
— Из революционных, — усмехнулся человек, и мороз продернул Теплицкого по коже между лопаток. — Из революционнно-реквизиционных…"
Третья глава проутюжила страницы паровым катком. Виктор полез в комод за новой тетрадью и с оторопью обнаружил густую синь в окнах. Вечер, глубокий вечер.
Так, что же дальше? Фрол разграбил склад господина Теплицкого, оставив любителя физиогномики истекать кровью. Фрол тоже символ, символ хаоса, беззакония, неправды, человек с ледяными глазами, то буйный, то хладнокровный, и чертовски удачливый.
Дьявол?
Размышляя над природой Фрола, Виктор выпил воды, наколол и отправил со сковороды в рот последние дольки. Нет, подумалось, сегодня уже все. Хватит. Целый день куда-то отлистнул с утра. Теперь хорошо бы…
Накинув фуфайку на плечи, он сходил до нужника, тужась под светом моргающей лампочки, прочитал статью писателя, которого не запомнил. Писатель клеймил бесчеловечность сталинско-бериевского режима и невозможность писать без оглядки на профильные отделы НКВД-МГБ-КГБ. Пожалуй, молодой Виктор еще повелся бы на всплеск родственной, в творческом смысле, души, ужаснулся, посочувствовал, воспылал злобой. Но Виктор середины девяностых относился к таким всплескам уже критически. В общем, дерьмовая статья отправилась по назначению. То есть, в дерьмо. В самую дырочку нужника.
За забором в вечерней мгле протарахтела мотоколяска — Ванька Жердин возвращался из областного центра. По дальней обочине прошла, не видя Виктора, Лидия. Платок, снятый с головы, как флажок мелькал на уровне колена. Откуда, интересно? Из магазина? Так ведь пустая вроде бы. Скорее всего, от Пахомовых. Лешка со своей месяц как расстался, протрезвел, позвал на замену, видимо…
Вернувшись в дом, он вдруг задумался, когда в человеке происходят перемены. Что нужно, чтобы человек все в себе перевернул? Внешние условия? Окружение? Какой-то спусковой механизм? Нет, не вывести однозначную рецептуру.
Елохе вон все нипочем. Дети голодные, жена на двух работах бьется… Ничего не нужно Елохе. То ли сломалось что-то внутри, то ли жил он таким вот сломанным всегда. А ведь чтобы изменить себя, человек должен этого хотеть. Хотеть! Душа у него болеть должна! Но есть ли душа у Елохи? Есть, наверное. Заяц — в сундуке, в зайце — утка, в утке — яйцо, а уж там и до души сапогом подать…
Виктор сдвинул занавески на окнах, разделся, закрыл заслонку в прогоревшей печи и лег в постель. Натянул одеяло до подбородка. Это старость, подумалось ему. Немощь. Когда все, что можешь, это размышлять. Жизнь ушла, жизнь почти кончилась, остались воспоминания, и они ворочаются во тьме мозга, изменяясь, приобретая розовый цвет молодости или черную окраску нынешних дней. Возможно, это усталость от самой жизни. Устало одряхлевшее тело, устал разум. Все передумано несколько тысяч раз, все ответы найдены и забыты, и снова найдены, потому что все ответы просты: жизнь кончается.
Виктор со злостью повернулся на бок, бородой уколол сам себя.
Сука, мне всего сорок девять! Рано мне еще о вечном! Я еще повесть недописал! Но интересно, да, интересно, о чем я буду думать в старости. О чем думает Потапыч? Восемьдесят лет о чем-то же думает! Не о моркови же и погодах, которые стоят. Или у всех и всегда мысли одинаковые? Здесь болит, там не болит, правительство и похабщина, соседи и новости, грянет гром или не грянет да с кем бы себя потешить.
Болото, ой, болото.
Как из него вырасти новому? Как измениться, если жизнь вся — повторение самой себя? Где найти силы? Хотя и на эти вопросы ответы уже найдены. Вера и желание. Все внутри тебя. И Потапыч, как толчок.
Не как торчок, он прыснул в пододеяльник, а как толчок. Хотя видел я, как Потапыч покуривает. Военные папироски скручивает из распотрошенных "Астры" и "Беломора" и курит. Свинцовые чернила плюс донской табак и сено.
У меня, правда, веры не было. Желание было, а веры… Собственно, и сейчас ее нет. А что есть? Виктор вздохнул. Странно… Мне не хочется жить как раньше, понял он. С перманентной грызущей виной, под крестом романа. Маяться этим не хочется. Умереть с этим… В горячечной стране, с потерянными людьми.
Это ж моя часть дерьма в головах осела, мне головы и прочищать. Война еще эта… С Егоркой, конечно, поговорить потом надо будет. Или безногий ходящего не разумеет? Нет, достучусь, достучусь.
Приснился ему Фрол.
Вроде как сел на табуреточку у кровати, в косоворотке да пиджачке, штаны в мелкую полоску в хромовые сапоги заправлены, склонил по-птичьи голову, посмотрел без интереса, дернул одеяло, будя. Зашептал: "Ты, дядя, не форси. Шлепну я твоего Семена Петровича, поскольку таков закон жизни. Человек для себя живет, под это и приспособлен. А про что другое у него выгоды нет. Ты молчи-молчи, позже поймешь, бумажная твоя душа. Или гостинец тебе оставить?"
Проснулся с криком.
В темной комнате крик долго звенел в ушах. Фрол, сученыш. Гостинца, слава Богу, не было. А мог быть? Стигматы же бывают…
Виктор ощупал тело под одеялом. Нет, все хорошо, ни порезов, ни других каких неправильностей. Он уже хотел отвернуться к стене, как о ножку стула, на котором лежала одежда, легонько стукнуло. Не Фрол ли прячется под кроватью?
Виктор осторожно приподнял голову. Хрен там, конечно, во тьме разглядишь… Он свесился и вслепую провел рукой. Пальцы нащупали металлический цилиндрик, плоский на одном конце и скругленный на другом.
Патрон? Да нет, чушь какая! Колпачок какой-нибудь. Патрон! Это, Виктор Палыч, вы того, лишку хватанули. Если вам патроны оставляют выдуманные персонажи, то того и гляди, вы с этими самыми персонажами скоро будете долгие и душевные беседы разговаривать.
А врачи рядышком вам поддакнут да кивнут: правильно, Виктор Палыч, вы только не волнуйтесь, таблеточку — ам, и запейте. Не тревожьте, в конце концов, собратьев: Навуходоноссора, Птолемея, Зигфрида и Ларош-Фуко.
Он выложил поднятое на подоконник, чтобы посмотреть утром. Закутался посильней, вновь согреваясь. Черт-те что, конечно. Завтра бы четвертую, пятую главы… Прижмем мы тебя, Фрол, с Семеном Петровичем…
Заснул Виктор быстро, без сновидений и вывалился в серое бессолнечное утро следующего дня неожиданно бодрым и полным сил.
На подоконнике, проверенном в первую очередь, ничего не было. Ни патрона, ни колпачка. И прекрасно, в самом деле! Подумав, Виктор логично решил, что эпизод с железкой был всего лишь продолжением сна. Так сказать, сон во сне. Даже в литературе прием известный. История, вложенная в историю, рассказанную участником общей истории.
И-и-эх!
В кои-то веки Виктор созрел для некого подобия зарядки — раз пять присел и два раза отжался.
Тело скрипнуло в колене и хрустнуло под лопаткой, но, в целом, повело себя сносно, не заартачилось, выдержало. Живы еще! Можем! Обросли жирком, конечно, но тут уж возраст и депрессивное состояние…
Впрочем, прошлое это, прошлое!
Сейчас мы ка-ак пройдемся гребнем облавы по злачным местам Боголюбска, ка-ак поместим три десятка подозрительных лиц в камеры предварительного заключения…
Сбегав к умывальнику, Виктор вернулся в дом с полотенцем на шее. Включил плитку, поставил чайник. Посмотрел на часы — рано, семи нет.
За окнами в полушубке и трусах зигзагами, оскальзываясь на подмерзшей грязи, пробирался в направлении к магазину пьяный Пахомов. Сейчас будет будить живущую при магазине Таньку, чтобы дала опохмелиться.
Брел Лешка на самом что ни на есть автопилоте, даже глаза, кажется, были закрыты. Вдалеке сквозь дымку мигал фонарь.
Странное все же существо человек, подумалось Виктору. Уживаются как-то в нас и звериная жестокость, и пронзительная сентиментальность, и пьяное безумие, и отчаянная храбрость. Что-то надо делать с человечеством, опасный это дуализм…
С другой стороны, как без зла определить добро? Значит, зло должно быть, хотя бы в гомеопатических дозах? А кто ее, эту дозу знает? Может, и Господь Бог отмеряет на глазок, тому, этому, от-черт, перебор. М-да.