Автобиографические рассказы - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сказал еще несколько ласковых слов, глядя на меня прищуренными глазами. Лоб и шея у него густо покрыты летним загаром, борода — выцвела. В сарпинковой рубахе синего цвета, подпоясанной кожаным ремнем, в черных брюках, заправленных в сапоги, он, казалось, только что пришел откуда-то издалека и сейчас снова уйдет. Его спокойные умные глаза сияли бодро и весело.
Я сказал, что у меня есть еще несколько рассказов и один напечатан в газете «Кавказ».
— Вы ничего не принесли с собой? Жаль. Пишете вы очень своеобразно. Не слажено все у вас, шероховато, но — любопытно. Говорят — вы много ходили пешком? Я тоже, почти все лето, гулял за Волгой, по Керженцу, по Ветлуге. А вы где были?
Когда я кратко очертил ему путь мой, он одобрительно воскликнул:
— Ого? Хорошая путина! Вот почему вы так возмужали за эти три года почти! И силищи накопили, должно быть, много?
Я только что прочитал его рассказ «Река играет» — он очень понравился мне и красотой, и содержанием. У меня было чувство благодарности к автору, и я стал восторженно говорить о рассказе.
В лице перевозчика Тюлина Короленко дал — на мой взгляд — изумительно верно понятый и великолепно изображенный тип крестьянина «героя на час». Такой человек может самозабвенно и просто совершить подвиг великодушия, а вслед затем изувечить до полусмерти жену, разбить колом голову соседа. Он может очаровать вас добродушными улыбками и сотней сердечных слов, ярких, как цветы, и вдруг, без причины, наступить на лицо вам ногою в грязном сапоге. Как Козьма Минин, он способен организовать народное движение, а потом — спиться с круга, «скормить себя вшам».
В. Г. выслушал мою путаную речь, не прерывая, внимательно присматриваясь ко мне — это очень смущало меня. Порою, он, закрыв глаза, пристукивал ладонью по столу, а потом встал со стула, прислонился спиной к стене и сказал, усмехаясь добродушно:
— Вы преувеличили. Скажем проще: рассказ удачный. Этого достаточно. Не утаю — мне самому нравится он. Ну, а таков ли мужик вообще, каков Тюлин, — этого я не знаю! А вот вы хорошо говорите, выпукло, ярко, крепким языком, — на-те вам в оплату за вашу похвалу! И чувствуется, что видели вы много, подумали немало. С этим я вас от души поздравляю. От души!
Он протянул мне руку с мозолями на ладони, — должно быть, от весел или топора, — он любил колоть дрова и вообще физический труд.
— Ну, расскажите, что видели?
Рассказывая, я коснулся моих встреч с различными искателями правды, они сотнями шагают из города в город, из монастыря в монастырь по запутанным дорогам России.
Глядя в окно, на улицу, Короленко сказал:
— Чаще всего они — бездельники. Неудавшиеся герои, противно влюбленные в себя. Вы заметили, что почти все они — злые люди. Большинство их ищет вовсе не «святую правду», а легкий кусок хлеба и — кому бы на шею сесть?
Слова эти, сказанные спокойно, поразили меня сразу, открыв предо мною правду, которую я смутно чувствовал.
— Хорошие рассказчики есть среди них, — продолжал Короленко. — Богатого языка люди! Иной говорит, как шелками вышивает.
«Искатели правды», «взыскующие града» — это были любимые герои житийной народнической литературы, а вот Короленко именует их бездельниками, да еще и злыми. Это звучало почти кощунством, но в устах В. Г. продуманно и решенно. И слова его усилили мое ощущение душевной твердости этого человека.
— На Волыни и в Подольи — не были? Там — красиво!
Сказал я ему о моей насильственной беседе с Иоанном Кронштадтским, он живо воскликнул:
— Как же вы думаете о нем? Что это за человек?
— Человек искренно верующий, как веруют иные — не мудрые — сельские попики хорошего, честного сердца. Мне кажется — он испуган своей популярностью, тяжела она ему, не по плечу. Чувствуется в нем что-то случайное и, как будто, он действует не по своей воле. Все время спрашивает бога своего: так ли, Господи? и всегда боится: не так.
— Странно слышать это, — задумчиво сказал В. Г.
Потом он сам начал рассказывать о своих беседах с мужиками Лукоянова, сектантами Керженца, великолепно, с тонким, цепким юмором, подчеркивая в речах собеседников забавное сочетание невежества и хитрости, ловко отмечая здравый смысл мужика и его осторожное недоверие к чужому человеку.
— Я иногда думаю, что нигде в мире нет такой разнообразной духовной жизни, как у нас на Руси. Но если это и не так, то во всяком случае характеры думающих и верующих людей бесконечно и несоединимо разнообразны у нас.
Он веско заговорил о необходимости внимательного изучения духовной жизни деревни.
— Этого не исчерпывает этнография, — нужно подойти как-то иначе, ближе, глубже. Деревня — почва, на которой мы все растем и много чертополоха, много бесполезных сорных трав. Сеять «разумное, доброе, вечное» на этой почве надо так же осторожно, как и энергично. Вот я, летом, беседовал с молодым человеком, весьма неглупым, но он серьезно убеждал меня, что деревенское кулачество — прогрессивное явление, потому что, видите ли, кулаки накопляют капитал, а Россия обязана стать капиталистической страной. Если такой пропагандист попадет в деревню...
Он засмеялся.
Провожая меня, он снова пожелал мне успеха.
— Так вы думаете — я могу писать? — спросил я.
— Конечно! — воскликнул он несколько удивленно. — Ведь вы уже пишете, печатаетесь, — чего же? Захотите посоветоваться — несите рукописи, потолкуем...
Я вышел от него в бодром настроении человека, который, после жаркого дня и великой усталости, выкупался в прохладной воде лесной речки.
В. Г. Короленко вызвал у меня крепкое чувство уважения, но — почему-то — я не ощутил к писателю симпатии, и это огорчило меня. Вероятно, это случилось потому, что в ту пору учителя и наставники уже несколько тяготили меня, мне очень хотелось отдохнуть от них, поговорить с хорошим человеком дружески — просто, не стесняясь ни с чем, о том, что беспощадно волновало меня. А когда я приносил материал моих впечатлений учителям, они кроили и сшивали его сообразно моде и традициям тех политико-философских форм, закройщиками и портными которых они являлись. Я чувствовал, что они совершенно искренно не могут шить и кроить иначе, но я видел, что они портят мой материал.
Недели через две, я принес Короленко рукописи сказки «О рыбаке и фее» и рассказа «Старуха Изергиль», только что написанного мною. В. Г. не было дома, я оставил рукописи и на другой же день получил от него записку:
«Приходите вечером поговорить. Вл. Кор.».
Он встретил меня на лестнице с топором в руке.
— Не думайте, что это мое орудие критики, — сказал он, потрясая топором, — нет, это я полки в чулане устраивал. Но — некоторое усекновение главы ожидает вас...
Лицо его добродушно сияло, глаза весело смеялись и, как от хорошей, здоровой русской бабы, от него пахло свеже выпеченным хлебом.
— Всю ночь — писал, а после обеда уснул, проснулся — чувствую: надо повозиться!
Он был непохож на человека, которого я видел две недели тому назад; я совершенно не чувствовал в нем наставника и учителя; передо мной был хороший человек, дружески внимательно настроенный ко всему миру.
— Ну-с, — начал он, взяв со стола мои рукописи и хлопая ими по колену своему, — прочитал я вашу сказку. Если бы это написала барышня, слишком много прочитавшая стихов Мюссе, да еще в переводе нашей милой старушки Мысовской, — я бы сказал барышне: — недурно, а — все-таки выходите замуж. Но для такого свирепого верзилы, как вы, писать нежные стишки, это почти гнусно, во всяком случае преступно. Когда это вы разразились?
— Еще в Тифлисе...
— То-то! У вас тут сквозит пессимизм. Имейте в виду: пессимистическое отношение к любви — болезнь возраста, это теория наиболее противоречивая практике, чем все иные теории. Знаем мы вас, пессимистов, слышали о вас кое-что!
Он лукаво подмигнул мне, засмеялся и продолжал серьезно:
— Из этой панихиды можно напечатать только стихи, они — оригинальны, это я вам напечатаю. «Старуха» написана лучше, серьезнее, но — все-таки и снова — аллегория. Не доведут они вас до добра. Вы в тюрьме сидели? Ну, и еще сядете!
Он задумался, перелистывая рукопись:
— Странная какая-то вещь! Это — романтизм, а он — давно скончался. Очень сомневаюсь, что сей Лазарь достоин воскресенья. Мне кажется, вы поете не своим голосом. Реалист вы, а не романтик, реалист. В частности, там есть одно место о поляке, оно показалось мне очень личным, — нет, не так?
— Возможно.
— Ага! вот видите! Я же говорю: мы кое-что знаем о вас. Но — это недопустимо, личное — изгоняйте! Разумею — узко личное.
Он говорил охотно, весело, у него чудесно сияли глаза, — я смотрел на него все с большим удивлением, как на человека, которого впервые вижу. Бросив рукопись на стол, он подвинулся ко мне, положил руку на мое колено.