Любовь фрау Клейст - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
22 сентября Вера Ольшанская — Даше Симоновой Звоню, у вас никто не подходит. Как твоя фрау? Я даже, грешным делом, подумала, что ты так увлеклась работой, что и к телефону не подходишь.
…Любовь фрау Клейст
В Мюнхене, куда Грета вернулась после войны, среди уцелевших людей и животных бросались в глаза эти женщины. Все они казались черноглазыми и черноволосыми, как будто бы черный был цветом их страха, лежащего в теле, подобно младенцу. Когда эти женщины, опустив испуганные глаза, шли по разрушенным улицам Мюнхена, они старались двигаться быстро и незаметно, хотя в них уже не стреляли и солнце спокойно сияло на небе.
Грета своей белозубой улыбкой и густыми светлыми волосами, заплетенными в косы и уложенными на затылке, как будто корона, всегда выделялась на жалком их фоне.
Франц Клейст, застенчивый молодой человек, не попавший на поля сражений из-за наследственного диабета и влюбчивый настолько, что даже фотография красивой женщины приводила его в трепет, увидев Грету, лишился рассудка. Она была Гретхен из сказки, та самая Гретхен, с ее волосами. Пока он делал предложение и она, снисходительно прищурившись, разглядывала его, Франц Клейст весь пылал. Она помолчала и вдруг согласилась.
Прошел ровно месяц, и их обвенчали. Франц не представлял себе, за что она полюбила его, боялся наскучить, стеснялся своей полноты, наготы. Когда приближалась ночь, и Грета, спокойная, распустив косы, уходила в ванную комнату, плескалась там и напевала, Франц Клейст, лежа под одеялом, чувствовал себя так, словно его положили на хирургический стол и вот-вот разрежут без всяких наркозов. Каждый раз он не знал, что сказать, когда она, погасив лампу, медленно вытягивалась рядом, каждый раз дотрагивался до ее руки и шелковистого бедра так осторожно, как будто не женщина рядом лежала, а ангел, упавший с высокого неба.
В доме его, несмотря на небольшие следы военных разрушений, по-прежнему пахло старинным деревом, и, хотя еле заметный запах гари примешался к этому сухому древесному дыханию так же, как к мирной жизни Мюнхена примешивалась память о войне, Грета радовалась тому, что и у нее появился очаг. Любовь осторожного Франца, его вечно потные ладони и жадные губы были ненужным дополнением к домашнему уюту. Но Грета терпела. Что делать?
Когда в открытые окна их спальни с белым абажуром залетал ветер и видел, как на широкой кровати лежит равнодушная молодая женщина, по телу которой елозит толстяк, скосивший кабаньи реснички, то ветер стыдился унылой картины. Спешил в темный бор и вздыхал там надсадно.
За тринадцать лет жаркий ужас страсти, которую Франц испытывал к своей жене, ничуть не утих, но Франц тяжелел и дряхлел, болели глаза, ноги, уши. Глядя в открытое небо над садом, Грета иногда просила мужа остаться на ночь в кабинете и кротко стелила ему на диване шагах в четырех от скелета.
Скелет был прекрасной и смелой покупкой, еще довоенной, когда юный Франц, только окончивший школу, мечтал стать хирургом. Однако не стал. Стал провизором. Добродушный этот скелет с накаченным туго резиновым сердцем, шарами двух легких и вечной улыбкой был преданным другом. Каждый раз, когда Франц, вздыхая, укладывался на постеленном ему диване и собирался закрыть огорченные глаза, скелет вдруг проделывал пару движений, почти не заметных, направленных к Францу, как будто обняться хотел, но стыдился.
Еще через год Франц скончался.
Теперь она мирно, лениво, уютно — одна — засыпала на пышной перине. Никто не терзал ее тело ночами, никто не царапал небритой щетиной.
— Я весь переполнен любовью, ты слышишь? — сказал бедный Франц незадолго до смерти.
* * *Гости, смеющиеся сытыми ртами, неуверенно перебирающие седые бородки, покашливающие и что-то застегивающие друг у друга на голых, веснушчатых, розовых спинах, образовывали толпу вокруг торжественного возвышения с его золотыми от солнца цветами. Они то сходились, как будто играли в каравай, то вдруг широко расходились, подобно кругам на зеленой воде, сливались в приветствиях, радостно хлопали.
И он, и она были тут и сидели на стульях.
Нина вынырнула из-под Дашиной руки, а Юра, здороваясь с кем-то чужим, отпустил ее локоть, и Даша осталась одна. Вокруг было много знакомых, они ей кивали, они подходили. Несколько подбородков пришлось расцеловать. Внутри заходящего смуглого света все были нежны и любезны друг с другом.
Она встрепенулась: увидела Дашу. И он, сидящий рядом и забросивший на спинку стула свою столь знакомую руку, слегка повернул влево голову. За пятнадцать с лишним лет они научились не узнавать друг друга и не пересекаться взглядами, встречаясь на людях. Это было похоже на легкий наркоз, который поражал их одновременно, хотя они двигались и говорили. Каждая такая встреча усиливала взаимное раздражение, за каждой следовали Дашины слезы, каменное его молчание и ссора, долгота которой зависела лишь от того, насколько они стосковались телесно.
Он скользнул взглядом по Дашиному лицу и отвернулся. Рука сидящей рядом жены оторвалась от пятнистой сумочки, лежащей на ее колене, подобно дрессированной, свернувшейся кольцом змее, упала на его аккуратно подстриженную голову сверху и начала ерошить, перебирать и вытягивать из затылка послушные волосы, как будто они, эти волосы, принадлежат ей, растут из нее, и вот она их теребит на досуге.
Из дома, смотрящего прямо на луг своими раскрытыми окнами, вышли жених с невестой и тут же застыли на верхней ступени широкой и мраморной лестницы, давая возможность общелкать их быстро — и сзади, и спереди — стайке фотографов.
Невеста, единственная дочь Ольги Слонимской, в прошлом директора комиссионного магазина на Малой Бронной, и Леопольда Слонимского, доктора, была вся в огромном, раздутом завистливым ветром сверкающем платье. Его очень длинный струящийся шлейф несли над травой два чудесных создания. Похожие как две капли воды. Они были старше немного, чем Нина, румяней ее и гораздо приветливей. С первого взгляда девочки напоминали свою мать, ту, которой она была лет двадцать назад, когда их отец, сидевший поодаль от Даши, впервые увидел ее и влюбился. Они широко улыбались, как мать, но только без страха, который в улыбке их матери вечно присутствовал. Глаза же их были отцовскими. И по траве они вышагивали тем легким, размашистым, сдержанным шагом, который она узнавала по звуку. Но больно не это. Если бы они были похожими и на мать, и на отца, но по отдельности, а не так, словно в каждой из них воплотился андрогин! Не так, словно в каждой осталось то утро, а может быть, ночь, когда о чужой и неведомой Даше и не было речи. О Нине — тем более. А мать и отец были вместе и делали этих вот девочек так же, как вскоре затем была сделана Нина.
Она была сделана им, их отцом, вместе с Дашей. Они были сделаны им, их отцом, вместе с Зоей. Теперь веселятся все вместе на свадьбе.
Даша посмотрела на свою дочь. Нина, неловкая и по-детски толстая, с нежными, незагорелыми коленями и очень кудрявыми волосами, стояла, привалившись к Юриному плечу, без тени улыбки. Родной, ярко-русый и плотный цветочек, которому скучно от взрослого шума. Она поймала материнский взгляд и с вызовом запихнула поглубже в короткую джинсовую юбку свою белую, совсем не для праздника, простую рубашку. И Юра поймал ее взгляд. Находясь в том состоянии веселого оживления, которое нечасто наступало у него, человека раздражительного, он правой рукою прижал к себе дочь и Даше, жене, улыбнулся беспечно.
Дойдя между тем до порувы, а проще сказать, до помоста, украшенного белыми цветами и освещенного солнцем, жених и невеста остановились.
Сара Плински, мама счастливого Мэфью, сверкая холщовой оранжевой тогой, достала откуда-то длинный кувшин, а папа, в простом пиджаке, с тюрбаном на затылке, плетенную крупно корзину. В корзине был рис, но не белый, а черный. Невеста, вся вспыхнув, взглянула на девочек, все еще застенчиво держащих ее серебристый, струящийся шлейф, поцеловала каждую из них, и девочки победительно посмотрели на родителей. Их засмеявшаяся радостно и громко мать, которая очень желала, чтоб не было Даши, припала всем телом к плечу их отца. Отец их, которого Даша любила (и он ее тоже!), излучал такую сильную гордость за этих своих хрупких дочек, что Даше пришлось отвернуться.
23 сентября Даша Симонова — Вере Ольшанской
Были на цейлонской свадьбе. Смех и грех. Слон там не нужен, потому что сам Лева с годами стал очень похож на слона. Ольга напилась, но не так, как обычно, а мягко, тактично, растроганно. В середине вечера буддисты выдохлись, и началось настоящее веселье. Пришли русские музыканты, привели с собой блондиночку в прозрачном платьице, и она спела все, что полагается. Сначала: «Виновата ли я, виновата ли я», потом: «Веселья час и боль разлуки…», а под конец, слегка уже охрипнув, «На позицию девушка провожала бойца…». Ноги у большинства наших дам уже не те, что двадцать лет назад, для танцев пришлось сбросить туфли. Однако все прыгали и веселились.