Слезы и молитвы дураков - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жить рядом с грехом — еще не значит жить во грехе. Корчма день-деньской кишит забулдыгами и пьяницами, каждый, выпив, норовит потискать, задрать юбку, особенно сейчас, когда ей, Морте, не тринадцать, когда все в ней как по осени, поспело и налилось неукротимым, рвущим одежду, соком.
Да и Семен наглеет от поста и одиночества — нашел бы себе еврейку и собирал бы с каждой ее грядки, с каждой ее веточки…
Почему, думала она, сидя в изножье широкой хозяйской кровати, одному на свете суждено торговать водкой, а другому ни за что ни про что топать в Сибирь? Какой мерой там, на небесах, господь меряет наши судьбы? Если мера для всех одна, то почему солдат безгрешнее того, кто позволил мятежникам подоить корову? Подоить корову, и только. Разве у захотевшего испить молока надо прежде, чем налить кружку, спросить: а что у тебя, мил человек, на уме? Ты за царя или против?
Прыщавый Семен продрал больные глаза, похмельно огляделся, увидел Морту, облизал пересохшие губы и спросил:
— Давно сидишь?
— Давно.
— Ух, ты, — удивился он и тряхнул тяжелой, как бы отчужденной от шеи, головой. — Будто всю отцову водку вылакал.
— Лежи, — сказала Морта, боясь, что он встанет и ей придется вернуться в опостылевшую корчму. — На, попей!
— А что там?
— Зелье такое, — Морта осторожно протянула ему стакан. — Тетка дала.
— Какая еще тетка?
— Антосе… Пусть, говорит, выпьет — назавтра полегчает… А лекарство немца я в помойное ведро вылила..
— Немца?
— Отец в Германию за лекарем ездил.
Прыщавый Семен уставился на Морту, подсек взглядом крестик-уклейку, потрогал рукой горячий лоб, но от зелья отказался: поверишь такой тетке Антосе, и заказывай поминальный молебен.
— Ступай!.. Отца позови!..
— Господин в городе. Водка кончилась.
— Я здесь подыхаю, а он за водкой разъезжает, — огрызнулся Семен.
— Люди требуют, — защитила хозяина Морта. — Праздники скоро. Успенье. Как же на успенье без водки?
— До успенья еще далеко… А ты… ты лучше сядь поближе, — пробормотал Семен и уперся ступней в ее упругую, чуткую, как зверь, ягодицу.
Морта вздрогнула от прикосновения, напряглась вся, одернула толстую домотканую юбку и против воли подвинулась.
— Ближе! Еще ближе! — зачастил Семен и откинул одеяло. Ноги у него были длинные и волосатые.
— Не бойся! — подстегнул он ее. — Не съем.
И осклабился, и снова болезненным пронзительным взглядом, как рыболовным крючком, подсек уклейку-крестик и засучил голыми ногами.
— Ну?
Морта зажмурилась, подвинулась, тяжко и стыдно задышала. Прыщавый Семен наклонился к ней, сжал крестик до хруста, до тошноты и негромко, каким-то гортанным скорбным голосом сказал:
— Сними ты его!.. Да сними!..
— Никогда! — жарко выдохнула Морта. — Почему вы, евреи, такие?
— Какие?
— Бога не боитесь?
— А чего его, старого, бояться? Он — там, а ты… ты вот… только руку протяни…
— Нет, нет, — встрепенулась она. — Недаром говорят: от вас все беды.
— А от вас? — беззлобно полюбопытствовал Семен, упиваясь ее растерянностью.
— От нас?.. Молоко… хлеб… ягоды… земля…
— Глупости! — улыбнулся он и попытался ее обнять.
— Не надо…
— Дура!.. Для кого себя бережешь?
Прыщавый Семен оттолкнул ее, уронил тяжелую голову на подушку и долго лежал молча, брезгливый, непривычно смирный, великодушный. Лицо его, разрумяненное лихорадкой, обрело вдруг странную притягательность. Только мохнатые брови портили его и придавали ему угрюмую решимость да обметанные белесой плевой губы изнывали не столько от жара, сколько от неодолимого вожделения.
— Все равно ты для всех шлюха, — складно, как библейский стих, произнес прыщавый Семен.
— Нет! — вскрикнула Морта.
— Шлюха! Кто поверит, что ты со мной не спишь?
— Бог! Он все видит и слышит!..
— Вздор! — прыщавый Семен вскочил, схватил Морту за плечи, привлек к себе и впился в ее мягкие припухлые губы. — Нет бога, нет… Все мы батрачим у дьявола, — твердил он, целуя ее, как слепой.
Морта вырвалась из его непристойных, истощенных болезнью рук, поправила растрепанные волосы и медленно, как на плаху, зашагала к двери.
Прыщавый Семен слышал, как знакомо щелкнул засов, как Морта, не сказав ни слова, вышла. Она всегда так: уходит молча, стиснув зубы, словно и впрямь идет на смерть. Порой ему казалось, что уйдет и повесится где-нибудь в сарае, где отец держит пустые бутылки и лошадь хрумкает овес, или утопится в реке. В такие минуты прыщавого Семена охватывало какое-то волнение, мерзостное до зуда, и он ловил каждый звук за окном, чтобы убедиться в своей неправоте и мнительности и, когда откуда-то снова доносился низкий, грудной голос Морты, он чувствовал себя до странности опустошенным и даже обманутым. Нет, он вовсе не желал Мортиной смерти — она была единственным человеком в доме, к которому прыщавый Семен испытывал что-то похожее на необременительную и бескорыстную любовь. Морта никогда от него ничего не требовала, ни в чем его не упрекала, не старалась его переделывать или наставлять на путь истинный, как это делал отец, для которого путь истинный — это крохотный отрезок земли от супружеской постели до стойки в затхлом, прокуренном и проспиртованном шинке.
Прыщавый Семен не любил отца. Мать терпел, жалел, а отца не любил. Порой до лютости, до исступления. Ради чего он день-деньской спаивает этих дремучих, этих молчаливых, но буйных во хмелю мужиков, для которых штоф белой — единственная горькая радость? Почему сам не пьет и приходит в ярость, когда сын наливает себе рюмку? Разве у него, у прыщавого Семена, нет повода залить свои глаза, затуманить мозг и взбодрить хмелем сморщенную, озябшую от скуки и достатка душу?
«Бог пьяниц» — так прыщавый Семен назвал того, кто дал ему жизнь. Жизнь, состоящую из пьяного дня, пьяного вечера и даже пьяной ночи. Пьяной потому, что и по ночам стучатся в ставню и требуют:
— Ешуа, бутылку!
И Ешуа, заспанный, в одном исподнем белье, в шлепанцах на босу ногу, со свечой в руке идет в корчму и выносит на крыльцо водку.
Когда Семен был маленький, ему снились пьяные сны. Один сон он до сих пор помнит: корчма битком набита, гудом гудит, отец потный, настороженный, мать в переднике с кружкой в руке, суетятся, хлопочут, и вдруг входит он, Семен, оглядывает всех и говорит:
— С неба водкой льет!
И все бросаются из корчмы во двор: мужики, отец, мать. Во дворе — лужи, чавкают под ногами. Мужики задирают голову, раскрывают рты, и водка течет по лицу, по бороде, по сермягам. А отец стоит, ни жив ни мертв, смотрит на небо, на струи и кричит:
— Хава! Тащи ведра! Чего стоишь?
Порой прыщавому Семену кажется, что он до сих пор еще не проснулся.
Нет, корчмарем он не будет. Он не собирается проторчать всю жизнь за стойкой. Водка, конечно, — золотой дождь, но он себе поищет что-нибудь получше.
— Во всей империи ничего доходнее водки нет, — не раз убеждал его отец. — От хлеба какая радость? Только брюхо набьешь. А выпьешь водки — и горе — радость.
Хитер отец, хитер, но и он, Семен, не лыком шит. Пусть кто-то промышляет водкой, а он выберет себе другое ремесло. Чистое, неприметное, без блевотины и пьяной отрыжки, без заглядывания кому-то в глаза и без стука в ставню: «Ешуа, бутылку!» Кое-что у него уже наклевывается. Отец об этом и не догадывается. Об этом никто не должен догадаться. Ни одна душа на свете. Жаль только — слег не вовремя. А так все вроде складывалось как нельзя лучше. Урядник Нестерович слов на ветер не бросает. Пусть он и не бог весть какой мудрец, но в иных делах смыслит больше, чем премудрый рабби Ури.
Когда-то прыщавый Семен, как и Ицик Магид, учился у рабби Ури. И оба бросили учителя: Семен сел на шею отцу, а Магид ушел в лес, валить деревья. А чему их старик мог научить? Всяким премудростям? Вере в бога? Сегодня вера в бога гроша ломаного не стоит, а за любую премудрость платят меньше, чем за стакан белой в корчме. Рабби Ури, конечно, прав, мир и люди несовершенны. Но он, прыщавый Семен, не мир и не люди, а человек. Притом не просто человек, а еврей. Человеку-еврею с таким нелепым прозвищем, как у него, нечего думать о людях и о мире. Пора ему подумать о себе. С какой стати он должен заниматься исправлением чьих-то ошибок и несовершенств?
Если рабби чему-то и научил их, так только трезвому пониманию того, что за все несовершенства и пороки, — а им несть числа — рано или поздно приходится расплачиваться муками и терзаниями совести.
А что, если те, кто несовершенны и порочны, будут расплачиваться чистоганом, подумал прыщавый Семен. Что, если открыть лавку пороков? Чужие пороки доходнее, чем водка.
Именно такую лавку и предлагает ему открыть урядник Нестерович. Он, Нестерович, будет их единственным покупателем. И денег у него хватит, потому что эти пороки скупает не он, а империя. Вот он — золотой дождь. Только успевай подставлять под его благодатные струи голову! А какие пороки в цене, прыщавый Семен хорошо знал. Нет более доходного порока, чем вольнодумство и неповиновение. Доходного, конечно, для того, кто им торгует, а не обладает.