Слезинки в красном вине (сборник) - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ла Футура колебалась, словно ища одобрения карлика, потом вдруг решилась:
– Ладно, идем, поужинаешь вместе со мной. Устроишь себе пир, да еще и с вином, какого ты никогда не пил и уже никогда пить не будешь.
И действительно, это была лучшая трапеза в жизни Габриеле, с лучшим кипрским вином, какое имелось в Италии. Он выпил немало, и Ла Футура от него не отставала. Они ужинали в ее пышной и беспорядочной комнате – на этом островке шелков, атласов и тепла, затерявшемся меж облупленных стен старого дома на окраине; и вскоре у камелька, не без помощи жара пламени и вина, сблизились – сначала щека к щеке, потом уста к устам. И вот тогда Габриеле по-настоящему узнал, что такое наслаждение. И никогда, конечно, Ла Футура так не старалась, чтобы одарить им мужчину, и никогда, конечно, не находила в этом такой сладости и такой горечи.
Алессандро ди Палермо ходил из угла в угол по своей камере. Надзиратель заверил его, что все идет хорошо. Однако молодой человек находил, что Ла Футура слишком уж заставляет себя ждать. Конечно, и речи быть не может, чтобы он умер, он, Алессандро, сын графа ди Палермо и сам будущий граф, – у него для этого слишком много денег. Но мерзавка все же могла бы и поторопиться. Ему, Алессандро ди Палермо, зависеть от какой-то шлюхи и простофили-висельника, который займет его место! При мысли о нацеленных на него ружьях по спине Алессандро пробежала мелкая неприятная дрожь. Слава богу, ему не придется столкнуться с этим, поскольку вдобавок к прочим своим порокам он был еще и трус. И убил австрийского капитана, когда тот спал. Но этого не знал даже его отец. Тем временем занимался день, и его мысли становились все мрачнее. Так что, когда заскрипела дверь, он одним махом вскочил на ноги и уставился на Ла Футуру недобрым взглядом.
Она была бледна в свете раннего утра, как и высокий парень за ее спиной. У того даже темные круги залегли под глазами – словно он уже знал. Алессандро чуть не расхохотался при виде этого олуха, который держался в его камере так прямо, такой гордый собой. Вскоре от него останется лишь кровавая груда на брусчатке тюремного двора.
– Что-то ты поздновато, Ла Футура! – сказал он со злобой. – Разве тебе мало платят?
– Лучше поздно, чем никогда, – возразила Ла Футура. – Раздевайся, – велела она молодому человеку, стоявшему у нее за спиной.
И двое мужчин начали раздеваться. Парень сбросил с себя полотняную рубаху, Алессандро – тонкую сорочку с жабо; парень – грубые льняные штаны, Алессандро – великолепные шелковые панталоны до колен и кожаные сапоги. Теперь они стояли практически голышом друг пред другом, и глаза Ла Футуры невольно скользили то по бледному, худому и дряблому телу сына графа ди Палермо, то по бронзовому, стройному и сильному телу крестьянина. Этот взгляд был таким пристальным и недвусмысленным, что Алессандро, перехватив его, все понял и взорвался:
– Как ты смеешь сравнивать меня с этим мужланом!
И замахнулся на Ла Футуру в приступе гнева, однако не без удовольствия, поскольку ему всегда нравилось бить женщин. Но прежде чем он ее коснулся, парень выбросил кулак вперед и угодил ему в подбородок. Алессандро ди Палермо отлетел назад, стукнулся о свод и остался лежать на полу. Ла Футура шагнула к оглушенному графу и остановилась.
– Что ты наделал! – воскликнула она.
Габриеле, полуголый, неподвижный, походил сейчас на одну из тех статуй борцов, что римляне привозили из Греции в незапамятные времена.
– Он вас чуть не ударил. Никто никогда не ударит вас передо мной, – произнес он успокаивающе.
И, обняв Ла Футуру за плечи, прижал к своей груди. Она прикасалась лицом к его обнаженному плечу, вдыхала запах его кожи, запах деревни, солнца и еще более цепкий и коварный запах их недавней любви. Потом мягко высвободилась, отвернулась и сказала тихо:
– Одевайся.
А поскольку Габриеле протянул руку к рубашке с кружевами, добавила тверже:
– Нет, надень свою одежду, свою.
Вот так рано поутру в мае 1817 года гнусно умер – рыдая и вопя, что это не он, – граф Алессандро ди Палермо. Что касается Ла Футуры, то о ней больше никогда не слышали. Вернее, никогда в Неаполе. Кто-то утверждал, что видел ее в Парме, одетую буржуазной дамой, под руку с высоким светловолосым мужчиной. Но никто этому не поверил.
Остановка в деревне
Лето 40-го года выдалось восхитительным, а потому голубые небеса и золотые хлеба с изумлением взирали, как движется по дороге нескончаемый караван беженцев. Грузовики, спортивные машины, семейные лимузины тащились бампер к бамперу, в ритме, навязанном немецкими самолетами, нырявшими порой из-под облаков, подобно стервятникам, чтобы убивать. Тем не менее «Роллс-Ройсы» в этой разношерстной колонне были редки, и «Роллс» г-жи Эрнест Дюро порой привлекал к себе саркастические шуточки прочих водителей, отнюдь не недовольных тем, что война безразлична к социальной иерархии и что нескольким богачам не хватило времени или осторожности уехать раньше них.
Элен Дюро скромно опускала глаза под этими ироничными взглядами, как опускала их еще месяц назад, входя – в вечернем платье, вся увешанная драгоценностями – в «Гала д’Опера»; но тогда двойная шеренга зевак пожирала ее глазами без всякой иронии. Элен Дюро была урожденной Шевалье, что на всю жизнь отдалило ее от толпы.
Зато сидящий в том же «Роллс-Ройсе» ее молодой любовник Брюно, вышедший из очень простой семьи в Па-де-Кале, этим летним днем норовил гордо вскидывать голову и красоваться, как в парижские вечера. Что-то в его повадке будто провозглашало вопреки обстоятельствам: «Ну да, я выбился. Живу с большими, сильными, богатыми». И положение жиголо отнюдь не казалось ему презренным, а явно было венцом его великих амбиций. Поместившаяся рядом с Брюно престарелая баронесса де Покенкур чудесным образом отыскала в своем багаже эбеновые четки – прежде никто даже не подозревал, что она ими пользуется или обладает, – и теперь перебирала их, бормоча со слезами на глазах бесконечные и невразумительные мольбы. Ее дряблые губы безостановочно шевелились, блестя растаявшей из-за жары помадой, а еще она время от времени издавала какой-то тихий, влажный, сосущий звук, который выводил из себя Элен и Брюно. Потребовалась целая череда непредвиденных бедствий, упущенных поездов, механических поломок и недоразумений, чтобы их троица оказалась на этой общедоступной дороге. Тем не менее пока они были здесь, и им даже почудилось раза два, что немецкие самолеты, забавляясь, нарочно пролетают над «Роллс-Ройсом».
Должно быть, где-то впереди образовалась пробка, поскольку они уже около часа торчали на одном месте, на самом солнцепеке, всего в трех метрах от чудесной тени платана; в трех метрах, занятых старым «Розенгартом», двумя велосипедами и ручной тележкой. Элен Дюро невольно уткнулась взглядом в загорелый затылок светловолосого молодого человека с тележкой. Тот непринужденно курил сигарету, опираясь на ручки и будто всем своим видом показывая, что находится не где-нибудь, а на собственном поле. У него было высокое ладное тело, и Элен испугалась, как бы парень не обернулся: он наверняка уродлив.
«Нашла время глазеть на молодых мужчин…» – подумала она и отвела глаза, но слишком поздно, поскольку Брюно, заметив ее взгляд, уже ухмылялся.
– Сожалеете, что вы в «Роллсе», дорогая Элен? Предпочли бы более непритязательное транспортное средство?
Его обычно бледное и слишком тонкое лицо, обрамленное черными блестящими волосами, покраснело, а в голосе, за которым он, однако, тщательно следил, проскользнуло – из-за гнева – несколько вульгарных децибел. Брюно был хорошим любовником, относительно вежливым, но агрессивность проявлял совершенно пошло; и Элен, порой с наслаждением вспоминая жуткие сцены, которые устраивали ей другие, всегда злилась на него, когда он переставал быть любезным.
– Слава богу, что у нас есть этот «Роллс-Ройс», – сказала старая баронесса с нажимом. – По крайней мере, он нас защищает.
– Ничуть, – возразил Брюно. – Не рассчитывайте на это: малейшая пуля пробьет его, как бумагу.
Новоявленная богомолка бросила на него перепуганный, почти отчаянный взгляд, и Элен с удивлением заметила, как дрожит этот обычно столь безапелляционный рот. Целых тридцать лет задававшая тон всему Парижу, старая баронесса могла теперь изъявлять лишь потрясение и растерянность, видя, что самолеты фюрера не проявляют к ней должной почтительности.
– Но что же мы тогда делаем внутри? – осведомилась она плаксиво, хотя и возмущенно. – Это слишком несправедливо!
«В самом деле, – подумала Элен, – для женщины, запрещавшей говорить о политике в своем салоне, знавшей все о сюрреализме и ничего о национал-социализме, для женщины, имевшей столь очаровательных немецких друзей и лет пять декламировавшей Гейне на поэтических утренниках, для женщины, наконец, всегда превозносившей Вагнера, эти пулеметные обстрелы могут быть только зловещей ошибкой. Она наверняка убеждена, – продолжала думать Элен с иронией, – что ей достаточно появиться на дороге и показать свое лицо этим гадким пилотам – увы, слишком далеким! – как они тотчас же улетят, помахивая крыльями в знак извинения».